Сейрейтей

Автор: Fujin

Фэндом: Блич

Пейринг: Айзен/Гин, Гин/Кира

Рейтинг: R

Дисклеймер: Все принадлежит законным владельцам.

Размещение: С разрешения автора

2.

Гин входит в Центр Сорока Шести, ежится от холода, хмурится в темноте, засовывает руки в рукава и ухмыляется. Он стоит на лестнице, белая полоска света из двери стремительно сужается в узкую щёлку и исчезает. Он смотрит вниз, в темноту и неестественно улыбается всё шире и шире.

Он здесь и правда в первый раз в смерти.

В комнате стоит уже застарелый, удушающий смрад. Он стоит в воздухе маревом почти физическим, въедается в ноздри и кружит голову. И непонятно, как Айзен работает здесь.

Гин медленно спускается по лестнице и видит Стол Совета – место, где, как считалось, должны были проходить заседания, решаться судьба Готея и  всего Общества Душ. Мёртвые сидят в позах обмякших и нелепых, засохшая корка крови щедро покрывает стол и плиты пола, и белая одежда их полностью чёрная в темноте. Сорок шесть.

Подступающая тошнота безжалостно загоняется вглубь улыбкой.

Гин резко выдыхает и дышит мелко-мелко, чтобы не так мутило от смрада разлагающихся тел.

Он принёс их с неделю назад. Но не знай он этого наверняка, он и сам бы не узнал в них оборванцев из Руконгая.

Слишком живописные позы и ужас на лицах. Слишком много крови залило это всё диковинной приправой к тайне и темноте.

Айзен постарался на славу; обустроил себе логово для откровений.

Гин проходит мимо стола с трупами, еле заметно морщится, прогоняя тошноту, и думает о том, что он опять ошибся насчёт вкуса своего бывшего капитана.

Отвратный он у него стал.

Гин поднимается по еще одной лестнице, входит, плотно закрыв за собой дверь. Дышать полегче, но не намного. Та же темнота разгоняется только небольшой лампой. Айзен сидит за низким столом, склонившись над книгами, сосредоточенно читает и делает пометки, иногда поправляя сползающие очки. Книги лежат на столе, на полу, забивают полки бесчисленных шкафов. Источники, хроники, летописи. На столе стоит кружка чая, лёгкий пар различим в слабом свете лампы. У ног – небольшой фарфоровый чайничек.

Айзен увлечён и неосознанно улыбается – и это тепло, уют диким невозможным контрастом заставляют вспомнить развороченные тела за дверью. Вонь стоит даже тут.

- Здра~аствуйте, миленько тут у вас, капита~ан.

Тот рассеянно кивает, даже не отрывая взгляда от строчек.

- Привет.

Гин стоит у двери, расслабленно прислонившись к косяку, широко улыбается, не подходит к тихому, усталому, такому уютному Айзену сейчас. Нет, он знал, что будет с руконгайцами, он сам привёл их – пусть и живьём. Он и не такое видел за всю свою смерть и жизнь.

И всё-таки, всё-таки.

Улыбка у Айзена тёплая, мягкая, искренняя.

Поднимается от чая пар.

Гин чувствует себя не лучше людей за дверью.

- Я пришёл тебе кое-что сказать, - Лукавым прищуром в уголках глаз, - Всё ты врал, я проверил. Нет никакого механизма против бунта. И фанатичного обожания капитанов тоже нет. Зараки убил капитана одиннадцатого – я сам видел. Это обычная практика продвижения по службе.

Это же так просто. Это же напрашивается само собой.

Он бы додумался до этого раньше, если бы воспоминания о пропасти и нитях для марионеток до сих пор не стояли перед глазами.

Он понял, он выпутался из этой сети – он победил.

Он так и не нашёл те две чёрно-белые пешки.

Айзен всё так же улыбается, делает пометки в книге карандашом, потягивается. Грифель скребёт о пергамент.

- А я всё ждал, когда же ты спросишь. Долго ты. Понимаешь ли, в чём дел, - Тон, все до единой интонации – как у терпеливого доброго учителя на первом курсе Академии, - Зараки никогда не был ничьи лейтенантом. Даже рядовым не был. Он еще не был частью системы, он просто пришёл и убил, - Складно, Меносы его подери. Гин напрягается, чтобы не рассмеяться. Какой же он дурак, и слабые его попытки опровергнуть волю Сейретей с самого начала пахли отчаяньем куда больше, чем трупы за дверью уютной комнатушки, - А что до «обычного способа продвижения по службе», - Карандаш невозмутимо чиркает по страницам, - То я как раз это обдумывал и, видишь ли, не нашёл в архивах ни одного такого зафиксированного случая, - Айзен откладывает карандаш, снимает, протирая, очки, - Очень удачная и тонкая находка у Сейретея, не так ли? Введение такого способа в повседневные разговоры, обиход, само сознание. Все знают, что так, конечно же, можно. Сейретей весьма удачно прикрывает свои механизмы складываемым  общественным мышлением.

Улыбка на лице Айзена становится рассеянной, почти любующейся. Это потрясающе сильный противник – целый мир в котором он умирает.

Все силы уходят на то, чтобы снова не чувствовать себя побеждённым, Гин стоит, прислонившись к стене. В кулаки сжимает скрытые рукавами руки.

Не получается.

Он не привык так просто подчиняться.

И тогда Гин делает несколько стремительных плавных шагов, оказавшись у Айзена за спиной, наклоняется, положив узкую холодную ладонь на плечо, и шепчет в самое ухо, едва касаясь губами:

- Знаешь, сегодня твоя девочка с воплями кидалась на малыша Хитсугаю. Странно, они ведь были так…особенно близки. Кричала что-то про письмо, в котором говорится о его ужа~асных злодеяниях. Интересно, кто бы мог его написать, а, капитан Айзен?

Ни единая мышца не дрогнула под его ладонью, ни на сотую долю секунды не сбилось дыхание, и даже глубоко, в крови, во внутреннем сердечном ритме – не изменилось ничего.

Всё так же скребёт карандаш о пергамент.

Но в чём-то Гина нельзя переиграть, и он это знает. И ему мало этого.

- Понятия не имею. Как она?

- Она? О, прекрасно, капита~ан. Они же всё-таки друзья детства, и малыш Хитсугая был осторожен, - Всё-таки вздрогнул, или нет: показалось. И Гин придвигается ближе, прижимается всем телом к чужой спине, чтобы наверняка не пропустить эту дрожь. Сладкой местью – за всё. Но больше всего не за пережитый у пропасти ужас, не за унижение, а за невозможность выкарабкаться из этой сети, - Но знаешь, она совсем неважно выглядит в последнее время. Скучает. Осунулась, похудела, и совсем ночами не спит. Тоскует. И, знаешь, - Голос падает да победного интимного шёпота, - Капитан Унохана по секрету рассказывала, что её всё чаще тошнит по утрам.

Почему-то больше всего из той торопливой ночи в тесной дешёвой комнатушке запомнился её запах: переспелых слив, открытого огня, хрупкого уюта и занимающейся грозы. И потом – когда в Сейретее вечерами она сидела позади него, восторженно наблюдая за работой, тянуло плюнуть на всё и зарыться лицом в её волосы, чтобы снова ощутить этот запах, почти непреодолимо. Она сидела настолько близко, что он был слышен почти так.

И останавливало не столько то, что её обожание неестественное и ненастоящее. А то, что когда бы она вернулась к себе – он знает, он видел раньше не раз – она бы ничком, обессилено свалилась на пол и всю ночь ревела бы от раздирающего счастья.

Это больно – когда до неузнаваемости коверкают твою душу. И душа рвёт слезами, пытаясь вместе с ними вытошнить чуждую любовь. И девочка ревёт, не отличая этого от счастья.

Это больно – когда раз за разом ломают хребет, ведь ты бессмертен.

Да здравствует Сейретей.

- Хотя, может, это заключение на ней так сказалось. В тюрьмах кормят нынче ужасно. Она, видишь ли, с Изуру подралась. Отчего-то решила, что это я тебя убил и захотела поблагодарить. Но мальчик проявил инициативу и та~ак преданно меня защищал.

О да, Гин не гнушается лишний раз ткнуть носом в искренность своего лейтенанта. И нечего на это возразит.

Гин хочет вывести его из себя, и эта детская провокация до смешного очевидна. На такие не поддаются.

Айзен по инерции, не видя, медленно листает страницы, и думает о том, что всё неправильно. Пусть будет не так. Пусть сливы будут только занимающимися, огонь – хрупким, уют – переспелым и открытой свежестью пахнет гроза.

Ему не бывает больно, не бывает неинтересно, он никогда не выходит из себя и не поддаётся на глупые детские провокации.

Губы царапают кожу у уха сухостью и насмешкой.

- А Изуру, он, знаешь, наглеет. Всё чаще хочет ослушаться, - Она не может такого – даже в мыслях. Она не такая – слишком много было изначальной наглости, которую следовало выжечь. Она могла Кучики хамить, - Всё чаще норовит перейти на ты, или, о у~ужас, представляешь: назвать по имени, - Не поддаётся. Голос у Гина бархатистый, вкрадчивый, дыхание щекочет шею, - А как она тебя ночами звала, а? Широ-чан?

Тело впечатывается в стенку с глухим безвольным стуком. Голова, мотнувшись, ударяется о камень, полутёмная комната плывёт перед глазами. Стул валяется где-то в другом краю комнаты – настолько резко Айзен вскочил, оборачиваясь. Позвоночник болит от удара.

Гина встряхивает и еще раз с силой швыряет о камень. И еще. И еще. Его молотит о стену как тряпичную куклу, нелепо дёргая руками и головой.

Айзен стоит, не шевелясь, за несколько шагов от него, и просто пристально смотрит. Очки ловят отблески света, и за ними не видно глаз. Гин не боится их увидеть даже сейчас. Он жалеет, что не видно.

Он думает, что это, должно быть, феерическое зрелище.

Он наконец-то его достал.

Его колотит о камень еще несколько минут, постепенно удары становятся всё медленнее и слабее – успокаиваясь. Гин никогда не думал, что у его бывшего капитана настолько мощная духовная сила. Он замирает, прижатый к стене, как прессом, этой рейацу. Кровь стекает по затылку и из уголков рта, пачкая белую ткань плаща и серебристые волосы, и Гин вдруг осознает, что он чудовищно похож сейчас на людей за столом Совещаний, и что он не хочет знать, как они умерли.

Напряжение дрожит в воздухе, руки разведены в стороны, пахнет застарелой и свежей кровью, и поза – что-то среднее между изнасилованием и распятьем.

Оба дышат тяжело и надрывно.

Гин пришпилен к стене, смотрит прямо на него и совершенно дико, невозможно улыбается – изо рта стекает кровь, и кажется, что вот оно, лицо наконец-то треснуло напополам от этой улыбки, разрывается физически и окончательно.

Приказ произносится тоном таким же спокойным и мягким, каким он разговаривает всегда.

- Не дыши.

Пережимает гортань, в лёгкие ударяет новой порцией боли. Два коротких слова - и он не может вздохнуть. Сначала он покрывается стремительно краснеющими пятнами, а потом всё тело снова выгибает – в тщетном поиске кислорода.

И это не заклинание и даже не давящая духовная сила.

Просто когда-то Айзен был его капитаном.

Гин бьётся, подвешенный к стене, всем телом, и вправду как рыба, попавшая в сеть – и улыбается, улыбается, улыбается…

- Хватит. Можешь дышать.

Его отпускает настолько резко, что он безвольной грудой валится на пол, еле успев выставить руки. Так и остаётся на корточках, хватая воздух быстрыми жадными глотками. Кровь стекает с губ и пачкает маленький уютный коврик около стола.

Он вдруг понимает, насколько же он дико, маниакально зависим от своей свободы. И что он сделает всё, совсем всё, чтобы её вернуть.

Прости, Кира-кун, прости, Пепельная Кошка.

Гин улыбается так, словно нет и не было на лице ничего, кроме этой улыбки.

- А~а~а~ах, какие мы, - Насмешливо, между рваными вздохами, - Не~ежные сегодня, ласковые.

На миг кажется, что Айзен вздрогнет сейчас, подойдёт и заедет ногой – пинком – прямо по лицу.

Гин готов расхохотаться.

Напряжение никуда не делось, и он знает, что больше всего хочет сейчас Айзен. Это до смешного банально и легко.

Они молчат.

Вонь становится почти нестерпимой.

Бредовой мыслью бьётся в висках: чай, должно быть, уже остыл.

- Рангику. Знаешь, почему считается, что только в Сейретее можно зачать ребёнка? Потому же, почему у капитана Хитсугаи белые волосы.

Голос тихий, размеренный, и Гин вдруг понимает, что не в очках тут дело – у него действительно выражение лица не поменялось ни на мгновение.

Смех выходит каркающим, еле слышным и хриплым.

- И почему же?

- Потому что твоя Рангику, как и большинство мёртвых здесь, бесплодна. И миф этот нужен, чтобы сильнейшие стекались в Сейретей со всего Общества Душ, в надежде на семью. Еще один обман и манипуляция общественным знанием, угодная Сейретею. В этом плане он не отличается ни от какого другого места, теперь я знаю. И я не создаю иллюзий, я просто их разгадываю.

Айзен подходит, опускается рядом с ним на колени и вытирает кровь с губ и шеи рукавом плаща. Тошнит от этой его фальшивой заботы. Только что – раз за разом плашмя впечатываясь в каменную стену – он видел его, настоящего.

- И при чём тут Шир…наш маленький капитан?

- А при том, - Голос добрый, мягкий, и скользящие по шее руки совсем не опасны, задушат – и всё, - Что весь этот механизм создан исключительно для того, чтобы подогнать твоей милой Рангику основу для любви к капитану. Огромную, всезатмевающую, как и у всех, любовь. Она, насколько я понимаю, всегда очень хотела детей. И их у неё никогда не будет. Вот и подкинул ей Сейретей идеально подобранного ребёночка, - Руки у него всё такие же ласковые, но кажется – да – вот они, сомкнулись на горле, снова не давая дышать, - Хмурого, сосредоточенного, и, ну надо же, что за совпадение, с совершенно светлыми волосами. Интересно, - Только тут Гин понимает, что Айзен безупречно копирует его интонации, только голос ниже, и он посмеялся бы этой славной шутке – если б мог, - От кого такого она могла до одури хотеть детей?

Да, вроде бы, она говорила что-то такое. Вроде бы, в шутку. Вроде бы, очень давно – так давно, что это тоже кажется детством.

Кто же знал, что так сильно.

Им же было так некогда, они же так торопились в Сейретей.

Кто же знал, что за этим.

Милая Рангику, за шуточками, медовыми волосами и необъятным бюстом которой не видно души. Кто же знал.

Понять что-то слишком поздно – это ведь так же больно, как и понять, что никогда не.

Они сидят в полутёмной комнате, не отрываясь смотрят друг другу в глаза. Единственная лампа моргает, сыпет искрами и гаснет.

Шуршит ткань, лопнуло напряжение перетянутой струной.

Нестерпимо воняет из-за двери, теперь он выпачкан в засыхающей крови, и она совсем рядом – окончательной смертью.

В них обоих сейчас – слишком много от отцов.

Гин чувствует – по торопливым движениям и осторожным прикосновениям – как больно он умудрился сделать Айзену. И тот отрикошетил в него не меньшей болью – ведь он знает десятки, если не сотни манипулирующих ими механизмов – лишний раз проявив свою власть.

Гин лежит, вспоминает лукавую Пепельную Кошку и отчего-то – наивного глупого мальчика с всё спадающей чёлкой на глаза, и всем разбитым о камень телом ощущает эту отрикошетившую боль.

Наверное, это будет глупо: заявится в десятый отряд и назвать их капитана сыном, прижав к груди. Глупо и больно уж правдиво.

Тем более,  в созданном малыше Хитсугае от него лишь малая часть, остальное – болезненное желание Рангику и воля Сейретея.

Гин улыбается в темноте.

И думает, что в следующий раз непременно сумеет сделать Айзену еще больнее.

***

Они свалились в башню вместе с закатом – ярким, буро-алым, почти физической пеленой вдруг переполнившим её до краёв, ворвавшимся в узкие окна. Невозможно усталые, пропахшие потом и кровью из не до конца заживших ран и полные счастьем, как башня – догорающим закатом.

Ренджи ухмыляется по-звериному дико торжествующе, волосы рассыпались по плечам – такие же алые, как переполняющая изнутри камень пелена, и в его ошалелые глаза попросту жутко смотреть. Он свободен, он жив, и нет никаких чужих правил, только девушка за неожиданно ставшими хрупкими стенами крепости – он дорвался. Жив, как никогда до смерти.

Ичиго светится изнутри тем же догорающим солнечным светом, и его потрясающе яркая рейацу океаном расплёскивается по стенам, оседая на них вместе со звериным сумасшествием Ренджи и закатным огнём. Впитывается в них, подменяя собой само их существо. Это Сейретей, здесь всё создано из духовной силы и света.

Солнце умирает.

В Башню Раскаянья, ломая двери и стены, руша хрупкие перегородки, врывается двуликий, сорокопалый, ало-рыжий закат с обнажёнными мечами. Закат смотрит двумя парами карих глаз. Закат счастлив. Закат жив.

Он агонией сходит с ума.

Он пришёл за Рукией Кучики.

Башня пуста изнутри и пропитана холодом и светом. Не слышно ни звука. Не видно ни души. Башня не откликается и молчит. Башня смеётся над ними.

Ичиго первым взбегает по лестнице, его чуть заносит на поворотах и тяжесть занпакто даже не чувствуется в руке. Ренджи отстаёт всего на полшага и два удара сердца – и то лишь потому, что разошлись от торопливого бега и быстрого сердцебиения рваные раны на животе. Они добегают наверх и двумя короткими ударами, переполняющей духовной силой ломают дверь. У неё нет выбора, они – безграничны, они – утонувший в закате океан.

Дверь разлетается в щепки, щепки фейерверком бьются о стены и рикошетят тысячью прыгающих осколков. Это и их сбивчатое, хриплое дыхание – единственные на всю башню звуки.

Ренджи отпихивает его плечом и вбегает первым, замирает посреди комнатушки, бешено оглядываясь напавшей на след собакой. Вцепится и разорвёт. Где? Где? Где?

Ичиго заходит вслед за ним, занпакто скребёт о камень пола.

Камера утонула в закате, они забили её целиком, просочились сквозь слепые щели бойниц.

Потолок уходит вверх и теряется в темноте, стены светлые и холодные, и где-то шагов двадцать – от одной до другой. Один-единственный вычурный стул – напротив окна. Еле тянущийся по ногам сквознячок

Ренджи оглядывается, сердце его на всю пустую башню стучит, и постепенно движения становятся медленнее, растеряннее, и он вдруг чувствует раскрывшуюся рану в боку, и вместо слепого звериного азарта – растерянность, непонимание. Страх. Ноющая боль разорванных мышц. Сердце – тоже мышца. Он ошалело крутится на месте, ища взглядом маленькую девичью фигурку.

Потом оглядывается на Ичиго, и в его глаза снова страшно смотреть.

Ичиго спокойно стоит, прислонившись плечом к дверному косяку, смотрит в ответ и уродливо, неестественно, дрожаще улыбается одними губами. Потом роняет Зангетсу, и меч падает на пол, звеня рассыпавшимся по тишине звуком. Проходит несколько шагов, остановившись рядом с Ренджи – и не может ни слова сказать.

Спокойствие его тоже агонией бьётся в кончиках пальцев.

- Ичиго, - Спрашивает алый закат, и у него неожиданным сочетанием низкий, обиженный, грубый и совсем по-детски вопрошающий голос, у этого заката, - А Рукия где?

Тот улыбается в ответ, и улыбка порчей растекается по лицу, уродуя и глаза. Они горят переполняющим светом.

А потом он вдруг резко хватает вычурный стул и со всей дури швыряет его о стенку. Стул металлический, стул тоже звенит в темноте, добавляясь к гудящему гулу меча. А потом подбегает, подбирает за ажурную спинку и снова, снова колотит им о каменный мешок стен, пропитанных закатом. Долго, очень долго, пока не выбьет из них закат, и солнце не скроется за горизонтом.

Ну, как будто бы он победил.

Ренджи стоит, смотрит на мечущегося по камере мальчишку, и теперь его очередь спокойно и мёртво улыбаться.

Наконец он попросту выбивается из сил, стул валяется поодаль, а Ичиго опускается на холодный пол там, где стоял, и трясётся всем телом резко и нелепо. Ренджи осторожно подходит к нему, просто встает рядом, кладёт большую тёплую ладонь на вздрагивающее плечо.

Ночь темна. И у уже умершего заката по-прежнему одно чувство на двоих.

Ичиго умер ради того, чтобы прийти за ней. Он помнит до мельчайших подробностей каждый их день в школе, какой когда пила она сок, научившись делать это из трубочек и пакетиков. Помнит её размеренное тихое дыхание ночами – за дверцей шкафа, совсем близко. Помнит глупые рисунки и силуэт бабочки, проскользнувший в окно.

Ичиго сделал невозможное, он победил Сейретей чтобы прийти за ней.

Он мёртвый пятнадцатилетний мальчишка, это его первая любовь, и он готов вскрывать себе вены и драться с капитанами еще сотни раз, чтобы только снова услышать ей тихое дыхание.

Он сидит на каменном холодном полу, в голосе его – ни намёка на только что кончившуюся истерику, голос его глух, обречён, отчаян и снова играет чужими сумасшедшими смешливыми нотками.

- Нет никакой Рукии, Ренджи. Никогда не было никакой Рукии, - И её взгляды украдкой, и осторожные прикосновения, и такой редкий, и такой неожиданный смех, и синие глаза, и холод под ногами, и боль в районе солнечного сплетения, и её тихое дыхание, и то, что не давало умереть здесь уже окончательно – слепая глупая тяга её спасти, - Не было. Не было Рукии. Никогда. Не было. Не было. Не было – не было – не было…

всхлип получается жалкий и горький – нарождением второй истерики.

И сердце Ренджи глухо и слышно бьётся о камень стен – этот звук, затихающий гул стула и короткие всхлипы.

Он всё еще не понимает – нет, отказывается понимать – и в сотни раз проще поверить, что Рукия Кучики уже умерла. Он спрашивает, по-детски удивлённо, и холодно, и пусто внутри. Немеют губы. Только не верить, только не понимать.

Показалось. Ты никогда и не жил.

- Что ты не понимаешь?! – Огрызается Ичиго, и с силой ударяет ладонью по стене. Чтобы было больней, - Мы идиоты, последние идиоты! Ослы за морковкой! Сейретею нужно было, чтобы я сюда пришёл, и он дал мне цель – выписав её до мельчайших подробностей. Сейретею нужно было, чтобы ты убил меня здесь – и он дал тебе причину. Не даром же её никто больше толком даже описать не может! Посмотри! – И слёзы застывают комом где-то в горле, - Видишь же! Нет никакой Рукии!!

Ренджи стоит, просто моргает часто-часто и кажется – снова не понимает, не верит, не может и не хочет.

Но он спрашивает, и в вопросе куда больше понимания и растерянности, и смертельная тоска, и загнанный собачий рык.

- Но как же так? Я же люблю её.

Ичиго сглатывает ком, складывается пополам и зажимает рот обеими руками, чтобы не разреветься.

Закат умер. Смеётся башня. Хохочет Сейретей.

- Я тоже, тоже, тоже, тоже…

- И что же нам делать? Как же мы?

Ренджи опускается рядом, и смотрит куда угодно, только не на него. Ради неё он тоже победил Сейретей. Ради неё он пошёл против собственного капитана. Ради неё.

Ничего не было: ни веселой и голодной руконгайской беготни, ни занятий в Академии и коротких – украдкой – встреч, ни самодельных букетиков и желания во что бы то ни стало забрать её назад.

Не было никакой любви. Не было никакого Абараи Ренджи.

Иллюзия. Удобная причина и цель.

Ложные воспоминания.

Точно выстроенная мозаика Сейретея.

Ичиго бьёт его в плечо, но удар выходит слабым, жалким.

- Откуда я знаю, ты, придурок. Откуда я знаю?

Они сидят. И молчат. И умерли они теперь тоже в один день, оба, и до одури любили её.

Кучики Рукию, девушку, которую сделал для них Сейретей. Которой и не было никогда.

Океаном бьётся о камень тишина.

Они сидят, и час, и два, и три они молчат, и судороги селятся в горле.

А потом Ренджи спрашивает – шёпотом разрывая боль и тишину. Священником на исповеди.

- Слушай… А какая она была…вообще? Какого цвета у твоей Рукии были глаза?

***

Она переступила порог Центра Сорока Шести – маленькая, дрожащая, испуганная девочка, осунувшаяся до неузнаваемости за последнюю неделю. Она устала, она не спит ночами, она истосковалась так, что даже видеть получается с трудом – она больна. Голова идёт кругом от резкого тошнотворного запаха в помещении, и она держится за перила, чтобы не упасть.

Едва она переступает порог Центра Сорока Шести – капкан дверью захлопывается за ней. Внутри сыро, темно и пахнет разложением отчётливо и вязко.

Хотя в последнее время голова у неё кружится и без этого что-то уж слишком часто. Наверняка, это от нервов и усталости – и капитан Унохана соглашается с ней, отводя взгляд. Еле заметно вздувшийся пузырь живота смотрится нелепым сюрреалистичным бредом на хрупком девичьем теле.

В глубине души Хинамори очень боится трупов и темноты.

Но она до боли в костяшках хватается за перила и спускается в зал; ступеньки болью впечатываются в ноги. Она сделает всё, чтобы выяснить правду. Чтобы найти убийцу. Ведь капитан написал…

За столом Совещаний сидят мертвецы, навалившись друг на друга в комических позах. Это от них разит смертью еще за входной дверью. Это их белые одежды перемазаны в засохшей крови. Их ровно сорок шесть, и мёртвые правят Сейретей.

…Капитан написал. И она сильная. Она сможет. Она не упадёт.

И хорошо, что их развороченных внутренностей почти не видно в темноте.

Хинамори осторожно, по стеночке проходит мимо них к противоположному концу комнаты. Не может оторвать взгляда от стола. Вляпывается в загустевшую тёмную лужу и вздрагивает, отшатываясь. Зажимает рот обеими руками, чтобы не стошнить. Оставляет муторно-едкие следы, не различимые во мгле – кровь легко впиталась в плетёные сандалии. Идёт дальше, за стенку уже не держась.

  Запах смерти крадётся за ней по следам, что она оставляет. Тошнотворный и вязкий. Сорок шесть – но куда меньше пар глаз; вырваны из глазниц, заливают лица чернотой. Холодно и пусто внутри, только шатает чуть-чуть.

Хинамори идёт по узкой полоске света, инстинктивно прижимает руки к вздувшемуся животу – и не может уйти даже если захочет. Капитан написал, капитан попросил. И нет выбора и выхода, даже если увидеть эту сеть. Дёргает нитями Сейретей.

Хинамори идёт по узкой полоске света, оставляя на ней тёмные следы свернувшейся крови – и думает, что ей, наверное, должно быть страшно.

Страха нет.

Не осталось сил на страх.

Только глубокая нервная дрожь, тошнота, измотанность до плывущей реальности. И бьющаяся болезненным пульсом в висках цель. Чужая – не её. Цель разорвёт голову изнутри, если он остановится.

Она сама не понимает, как оказывается у двери, обхватив руками живот. Дверь гладкая, деревянная, тяжёлая, с мелким рядом зазубрин по краю. Стоит, растерянно моргает, мысли путаются в голове. Что. Что. Что.

Дверь – как последняя преграда, не дающая сорваться.

- Зна~аешь, а кое-кто наверняка хочет встретится с тобой.

Хинамори даже не вздрагивает от знакомого голоса. Она и так знает – позади неё стоит Ичимару Гин, полностью белой фигурой улыбаясь в темноте.

И что-то это значит, что-то очень важное.

И если бы были силы на страх – сейчас она хотела бы убежать.

Всяко лучше. Голова и цель. Пусть взрывается.

- Со мной? Но…

он прижимается к ней сзади, больно сжимая пальцы на плече; и толкает тяжёлую дверь. Дверь раскрывается медленно и легко, без остановок и скрипа; и у Ичимару Гина торжествующе сбивается дыхание.

Он ждал её как никакую другую женщину в своей жизни; и это говорит только о том, что мести в его улыбке на сотую долю грамма больше чем боли и любви.

- Смотри.

Хинамори впервые в жизни видела, как лицо её милого, доброго, такого заботливого капитана искажает ненависть. Всего на миг – как будто показалось. Но черты меняются, видны мелкие морщины в уголках губ, и – не появляется, просто вдруг почему-то становится отчётливо ясной – жестокость до тлеющего блеска в глазах. Он смотрит ей за спину всего пару ударов сердца с этим чуждым выражением лица. На неё он старается не смотреть.

И, если бы и был страх, то ужас бы повторной волной окатил её.

От этой вдруг промелькнувшей правды.

Это шокирует куда больше, что то, что капитан уже наддали как мёртв.

Но нет сил и нет страха, и Хинамори просто стоит и дрожит в дверном проёме, окутанная сзади белой фигурой, как светом прожектора.

Мёртвый капитан Айзен встаёт из-за стола, приветствуя её.

Чужой целью и взорвавшейся головой подгибаются ноги.

Ичимару Гин почти физической меткой улыбается ей в затылок, и благодарен ей настолько, что готов обожать и возводить в ранг божества.

Используя её он всё-таки его достал.

Месть сладким желе застывает на дёснах, и он полон этой местью – как иллюзией будущей свободы. И неуверенность, и боль, и еле заметное отчаянье в спокойном голосе Айзена Соске, из-за пары слов которого он мог броситься умирать – всё это даёт по нервам куда сильнее любого плотского наслаждения.

Айзен встаёт из-за стола, движения его осторожны, мягкий, и он уже чувствует её обречённость. И Гин вдруг чётко и ясно осознает, что он всё-таки отошел от той проклятой пропасти – только что. Сам. Наконец-то разновидностью власти.

- Давно не виделись, Хинамори.

Голос у неё тонкий, истерическими колокольчиками в клочья полосующий тишину, и наконец она готова разреветься. Забыть как страшный сон, что не было его когда-то. И что-то струной рвётся в душе. И бьющаяся цель отпускает – она уже сломана. За те дни, что он был как будто бы мёртв, Сейретей выжег её дотла.

И она готова упасть от усталости прямо сейчас и целовать его ноги потрескавшимися губами.

Девочка, которая пахнет переспелыми сливами и занимающейся грозой.

- Капитан Айзен? Это правда вы? Но вы же должны быть мертвы, вы же…

Айзен подходит ближе, старается не отрывать взгляда от узкого промежутка шеи и ключиц – чтобы не видеть её глаз и её тонких рук на округлившемся животе. И давит, давит, давит из себя улыбку.

Гин отступает в сторону, но его белой фигурой видно даже в тени. Вот только не смотрят на него – спектакль начался, актёры увлечены, и он и сам не знает сценарий до конца.

Он действительно очень быстро учился некоторым вещам у своего бывшего капитана. Иногда получалось очень даже ничего.

- Я жив, как видишь.

Хинамори делает несколько шагов навстречу, и Айзен едва удерживается, чтобы не отшатнуться – ведь куда страшнее насквозь прогнивших мертвецов то, во что превратилась смелая любимая девочка благодаря тебе. Подходит, вцепляется в полы плаща худыми цепкими пальцами, дёрнешь – не отпустит. Глаза её загораются светом больным и сумасшедшим – как у вновь рождённой.

Он не удержался – он посмотрел в эти запавшие пустые глазницы. Он чувствует себя пауком в паутине Сейретея, выпившим еще трепыхающуюся муху дотла. Одна оболочка осталась.

Да коконом вздувшийся живот.

Да голос тонкий и дрожащий.

Да запах тот же, агонией перебивающий даже въевшееся в ноздри тление.

- Капитан Айзен…

Он вздрагивает, берёт её за плечи и прижимает к себе. Она с готовностью слушается, и даже сквозь кожу и ткань он каждой частичкой чувствует. Оба её сердцебиения.

Гин стоит, сверлит алыми глазами, ухмыляется в темноте. Плевать. Пусть смотрит. Сейчас уже всё равно.

Сейчас – когда за меньше месяца без него стало видно так резко, ярко и неотвратимо, как изуродовал он маленькую девочку с запахом грозы.

Он гладит её по волосам, слышит её короткие всхлипы и вдруг снова хочет умереть.

- Прости. Я заставил тебя поволноваться, - Ах да, он же хотел попросить прощения вовсе не за это, но как еще сказать. Под его руками чувствуются её острые лопатки, - Ты так похудела. Мне правда очень жаль. Это всё из-за меня, я, - Голос всё-таки не выдерживает: ломается, - Я причинил тебе такие страдания. Мне пришлось, - Наверное, это глупо и поздно: говорить что-то сейчас. Бесполезно и жалко: говорить «извини», - Мне просто пришлось обмануть тебя. Мне нужно было кое-что сделать, поэтому я и…

Она обрывает его, она смеет – как будто та же прежняя девочка с шальной улыбкой. Оно смеет – это выпитое до дна слепым обожанием существо с длинными цепкими пальцами и двумя сердцами. Оно смеет быть так похожим на неё.

- Всё в порядке. Теперь всё хорошо. Раз вы живы, мне больше ничего, ничего-ничего не надо.

Гин улыбается еще шире, чуя развязку. И думает, что, оказывается, не только жажда мести – за страх, покорность, отнятую пусть и не им свободу – заставила его привести её сюда. Айзен никогда не обнял бы его так – до конца, самоей душой – даже на смертном ложе. Это не ревность, нет, скорее уязвлённое самолюбие.

Даже если рассказать ей сейчас всю правду – она не поверит, она слишком обожает его для этого. Даже если взять её с собой – она иссякнет через пару лет без этого дикого, сводящего с ума обожания Сейретей. Будет медленно умирать изнутри на его глазах. И будет пахнуть, как сорок шесть оборванных руконгайцев за столом – разложением и ложью.

У неё такой совершенно пронзительный запах.

Даже если она поверит – она умрёт сама, потому что это было бы даже выше его сил – такое в себе терпеть. Даже если ничего не делать – какого будет ей остаться и жить здесь с сыном предателя.

Идеальная ловушка, и никак не переиграть одновременно человека с улыбкой и Сейретей. Белая пешка. Последняя клетка доски.

Ему почему-то казалось, что это непременно должен быть сын.

И даже если – подохшим хрипом: как хочется, хочется – плюнуть на всё, на смерти, свободу и желание хоть раз увидеть ну точно настоящий рассвет – и остаться здесь. Тогда придётся снова каждое утро просыпаться в собственной крови, ловить её ополоумевшие взгляды и слушать, как ночами она ревёт от счастья после каждого его прикосновения.

Он сам попросил её себе в лейтенанты.

- Прости меня, Хинамори. И спасибо тебе. Я очень рад, что ты – моя подчинённая. Действительно, спасибо. Спасибо и прощай.

Она даже не вздрагивает – настолько устала. Настолько пригрелась в его руках. Меч проходит легко, как сквозь вязкое топлёное масло. Прямо в сердце; прямо в душу. Отпусти. И вторым ударом, насквозь – через вздувшийся живот.

Маленькое быстрое сердце там замирает чуть раньше её собственного.

Оболочка лежит – и взгляд у неё такой же.

Она даже не вздрагивает – вздрагивает Гин. На миг удивлённо распахивает алые глаза, чтобы тут же смыть их улыбкой. Довольно сощуриться.

Этого он не ожидал.

Айзену, должно быть, невыносимо больно.

Так, что он даже не может на него разозлиться.

Наконец-то.

Своеобразной победой.

Они оставили мёртвую девочку на полу и ушли.

Она нелепо прижимала руки к сквозной ране на животе.

А разъяренный малыш Хитсугая прибегал снежным комом, ощеривался зубами банкая и думал, что уж ему-то больнее всех. Он убил Айзена в эту ночь, и он был ему благодарен.

Но Айзен стоял за спиной – повторным рождением, разорванным животом. И думал о том, что никогда этого не было так быстро. Обычно он был дольше мёртв.

И что теперь он может всё. Может сделать из мухи дракона, а из болота – цветущий сад. Не из-за занпактно. А потому, что это Сейретей, и здесь возможно всё, и всё это – лишь иллюзия, и главное – понять, осознать, увидеть; а он и так понял предостаточно.

Особенно в эту ночь.

Они ушли.

Они бежали.

Они спешили отсюда как можно скорей. Бог лживого мира хотел хоть раз увидеть точно настоящий рассвет.

Они стояли на горном плато.

И Айзен Соске щурился и плакал

От впервые увиденного за много недель

Такого ослепительно-яркого солнца.

<< || >>

The End

fanfiction