Здесь пахнет гноем и кровью.
Мухи летают жирные, как птицы, подбиравшие нас в джунглях. Здесь хуже,
чем в джунглях. Я в аду. Белом аду, пришпиленный к сковородке кровати
сотней трубок и игл. Придавленный капельницами. Живой. Я, старший сержант
роты "Браво два ноль". Роберт Барнс.
Я отгорожен от остального госпиталя простынями. Я - тяжелый. Для таких
нет отдельных
блоков. Нас немного. Человек пять, выживших милосердием парня, прибитого
гвоздями ко входу церкви в моем Техасе.
Какого дьявола он вытащил из этой задницы меня, не понимаю. Думаю, ответ
только один. Который давал наш священник на вопрос, зачем бог создал мух.
Чтобы доказать свое всемогущество. Одна мерзкая пикирует на мой лоб. Идиотская
идея доказывать свою мощь таким способом. Знал бы он, что эти твари сделают
с его статуей во дворе нашей церкви, придумал бы идею получше, прежде
чем творить идиотизм. Но за меня - спасибо. Я жив. Подонок Элайс, глядя
сверху, должен удавиться от злости.
Он мне снится.
Мухи жужжат. Сестры редко
подходят к нам. Мы не можем хлопать их по задницам и чмокать губами вслед.
Мы ходим под себя. Нас пятеро за простынями. Я не вижу соседей, только
слышу.
Один парень вопит так, что я не могу спать. Я и сейчас не сплю. На одной
ноте. У него, говорят, нет ног и одной руки. Дальше лежит сержант со сломанным
позвоночником и шеей. Упал с "птицы". Отправляли в госпиталь с ранением
в руку. Легким. Он сипит.
Еще дальше - парень, которому сломанными ребрами разорвало легкое. На
него упала бетонная плита блиндажа косопузых. Свист и бульканье. Я не
обращаю внимания. Я молчу. Единственный.
Справа от меня, скулит младший лейтенант. Он моложе ублюдка Такера. И
у него полчерепа снесено. Как он живет, не знаю. Еще и скулит.
За простынями - жизнь. Они даже трахаются. Реши я подохнуть ночью, ко
мне ни одна стерва не подойдет. Есть занятия поинтереснее. Я колодой лежу
на своей сковородке. В принципе, нечему завидовать. Элайс ржет. В аду
или в раю он ржет надо мной.
Утром осталось четверо. Я
же говорил, полчерепа это конец. Хорошо. Никто не скулит. Меня это сводило
с ума. Пришел хмырь в белом халате и свора подпевал. Сказал, глядя на
меня, что поражен. Что с такими ранами не живут. И снова про те три миллиметра
до сердца. Он не знает, что своего убить тяжело. Я знаю. Я убил. Он мне
снится.
Мне не снятся косоглазые. Даже та сука. Впрочем, вру. Меня жрет по ночам
ее девчонка. Приходит и грызет ногу. Но она не косоглазая. У маленькой
ведьмы серые глаза Элайса. И они смотрят на меня. И улыбаются. Доверчиво.
Сукин сын. Это бред. Рана на ноге воспалилась. Ее хотели отрезать. Но
какой - то умник в белом пробовал на мне
новое лекарство. На мне теперь можно пробовать что угодно.
Мне нельзя волноваться, говорит хмырь в белом. И разговаривать. Мне нельзя
двигаться. Я лежу и злюсь на мух. Злиться мне, кстати, тоже нельзя. Дерьмо.
Люди в белом слишком огромны для меня. Мухи, вот мой объект. И запах хлорки.
Слева, где находятся нормальные раненые и придурки с дизентерией, я таких
бы судил, как за самострел, весело. В мою простыню пару раз попадал круглый
предмет. Судя по звукам, теннисный шарик. Похоже, прикрепленный к капельнице.
Спасибо, бутылки не летят. В роте говорили, лучше всех в пинг-понг играл
Элайс.
Я боюсь засыпать. Он мне снится.
Ко мне никто не приходит.
От роты почти никого не осталось. И в госпитале я один. Тут несколько
госпиталей. Я не помню, как тут очутился. Приказал дерьму Такеру стрелять.
Самого его бы не хватило. Он думал, нацепил повязку и стал крутым. Стал
Элайсом. Черт. Больно. Пусть бы хоть одна сука вытащила пустую капельницу.
Я же сдохну.
Пришла. Халат наизнанку.
О`Нил мог бы заглянуть. Интересно, как ему удалось не получить и царапины.
Я не стал закладывать Такера. Пошел он...Мне хватает снов про Элайса.
Маленький сукин сын, грохнувший меня, ничего не понимает в смерти. И я
не Элайс. Я промолчал. Да и не мог говорить. Больно. Очень много мух.
Даже хорошо, что никто не приходит. Что им делать рядом со мной, бревном.
И я, как последний баран, думаю, что меня не бросает только один Элайс.
Приходит, едва я закрываю глаза.
Я просыпаюсь. Рука синяя.
Мне нужны новые вены. А лучше руки. А еще лучше новая нога. Старая, похоже,
откажется мне служить. Если все-таки сохранится. За простыней слева разноголосый
храп и стоны. Страсти и боли. Мы тут подыхаем, а за простыней какой-то
осел пялит сестру. В задницу бы обоих. Простыня мокрая. Ночью мухи спят.
Надеюсь, до утра мне перестелят белье. Иначе мухи сожрут.
В коридоре шум. Видимо, новая порция человечьего мяса доставлена. Эта
тварь подойдет или нет. Судя по замолкшим сладострастным вздохам, должна.
Между простынями тащат носилки. Плохая примета лежать на месте покойника.
Парень с моей койки выписался. Его повезли домой. Живой обрубок. Я откуда-то
знаю, что за ним приезжал отец. Плакал от счастья и благодарил врачей.
В госпитале все всё знают откуда-то. Я бы не хотел, чтоб моя мать увидела
обрубок. Значит, я должен встать. Врачи удивляются за простыней. Говорят,
первый раз видят. Неужели то месиво, что пронесли мимо меня, задержится
здесь больше двух дней?
Младший лейтенант скулил два дня. Я здесь неделю. Я туп в терминах. Но
хмырь сказал: "положительная динамика". Наверное, потому что я не волнуюсь.
Постель мне поменяли.
Очень больно.
И опять снится Элайс.
Утро, обход. Парень за простыней
жив. Мы лежим близко. Метр, разделенный белым полотном. Я слышу его дыхание.
Хриплое. Это можно терпеть. Они бы положили нас впритык, но врачам надо
нас обходить. Они не так плохи на самом деле. Выписываясь, я, возможно,
буду им благодарен. Но не сейчас. Когда с ноги отдирают прилипшие бинты.
Я дергаюсь. Стеклянные трубки, утыкавшие меня, как иглы дикобраза, звякают.
Мне нельзя волноваться. Мне нельзя злиться. Кровь должна течь мерно. Мне
тут же вкалывают какой-то обезболивающий наркотик. Сильный. Вот теперь,
в аду или раю, Элайс мне точно завидует. Хотя я видел его руки. Чистые.
Я плыву. Белые флаги. Вранье. Мои люди не сдавались. Паруса. Я видел.
Качается койка рядом со мной. Флаг скользит вниз. На койке гора тряпок.
Белых. И человек. С обезьяньим оскалом и клочьями серых волос.
Он пришел. Элайс.
Парень за простыней изрешечен.
Сержант. Это рассказывает сестра. Она старая, и ей достаются больные,
на которых обладательницы жарких задниц и тугих грудей не смотрят. Она
все время что-то бормочет. Я не слушал. Сейчас мне интересно. Сержант
был в плену. Попал туда две недели назад. Когда я убил Элайса. Никто не
понимает, почему он до сих пор жив. Думаю, парень, прибитый к дверям нашей
церкви, к нему очень добр. Или наоборот. Хочет, чтоб сержант намучился
напоследок. Уважаю соседа. Каким упертым сукиным сыном нужно быть, чтоб
жить наперекор охам и ахам хмыря в белом халате и его прихлебателей. Мне
хочется посмотреть направо. Но между нами простыня. А сил вытянуть руку
и отодвинуть тряпку, у меня нет.
То, что я видел под действием наркотика - бред. Хочу сказать врачам, чтобы
перестали колоть мне обезболивающее. Мне это не нужно. Я обходился без
дури в джунглях, справлюсь и сейчас. Хоть и очень больно. Что-то не так.
Сержант замолк. Мне холодно. Неужели все. Мычу старухе и кошу глазом на
перегородку. Похоже, дура не знает, что мне нельзя волноваться. Как ни
в чем не бывало, бубнит про плен сержанта. Что его там сначала лечили,
а потом пытали. Я, как последний идиот, загадываю, если он выживет, мне
не отнимут ногу. И снова мычу. У нее в руках шприц. Дьявол, она сейчас
вколет мне снотворное, и я не узнаю, что с проклятым сержантом. Лучше
злиться на мух. Сука.
Я открываю глаза и даже не
прислушиваясь, знаю - сосед жив. Ублюдок, я же не могу злиться. Радоваться,
похоже, тоже. Внутри меня что-то пульсирует, бьется, и черная коробка
слева противно свистит. Во рту сухо и мерзко. Надо успокоиться. Хорошо,
что день. Ко мне бежит кто-то из своры главного хмыря. Матерится и кричит
на сестер, прискакавших следом. Что-то с капельницей. А я думал - разволновался
из-за парня. Орут, носятся, а мне, вдруг становится до одури сладко. Рот
полон крови.
И я вижу Элайса, он идет ко мне.
Ко мне посадили сиделку. Она
спит, облокотившись на мои ноги. Я рад. Мне больно. Значит, нога не отнялась.
Пробую дернуть здоровой ногой. Получается, но сестре все равно. Она не
шевельнулась. Когда выздоровею, разнесу весь этот бардак к чертовой матери.
Им за нас деньги платят. А она дрыхнет. Интересно, за сержантом кто-нибудь
смотрит? Он хрипит. Ровно. Наверное, у него тоже "положительная динамика".
Дома, когда отец еще не нашел лучшей жизни, у нас был трактор. Жуткая
развалина. Когда мотор рычал, отец говорил, что трактор болен. Но чаще
он хрипел. Так же, как теперь мой сосед. Только наш хрипящий трактор считался
здоровым. Потом отец уехал и у меня появился отчим. Он собрал мопед из
мотора, колес и прочего железа. В 8 лет я был самым крутым парнем на ранчо.
Первый шрам на моей роже от падения с того мопеда.
Я хочу домой. Я понимаю, как сильно, первый раз за четыре года Вьетнама
я хочу домой. Это сержант. Ублюдок. Дерьмо собачье. Я чувствую стон, застрявший
у меня в солнечном сплетении. Черт. А вдруг парень за стенкой Элайс? Я
замираю. Я даже знаю, почему так подумал. Потому что вру, я в 66-м хотел
домой. После разговора с Элайсом. Он сказал, что в детстве мечтал увидеть
мир. Джунгли. Что его сестра замужем за редким ублюдком. И когда он вернется,
то обязательно разобьет морду этому сукиному сыну. Потом косоглазые начали
стрелять и я подумал, что хочу домой. Посмотреть, как Элайс будет учить
мерзавца. Хотя я из Техаса, а он… не помню. Я смотрю на старуху, храпящую
у меня в ногах, и почти не волнуюсь. Редкая дура.
Утро. Мы отгорожены от окна.
Свет раздражает глаза. Элайс не приходил ко мне. Зато меня осматривает
самый главный док госпиталя. Ногу, похоже, оставят. Они радуются так,
будто я для них что-то значу. А я снова не слышу хрипов из-за перегородки.
Идиоты. У меня ощущение пустоты. Я пытаюсь повернуть голову, и не могу.
Док говорит что-то про стеклянные пробирки, торчащие у меня из груди.
Свита кивает и роняет на пол слюни от умиления. Можно подумать, они бы
глаз не сомкнули, дежуря ночью у моей кровати. Где сержант? Пытаюсь успокоиться
и попробовать думать, что его хрип мешал мне спать. К черту! Это Элайс
был. Он приходил ко мне, потому что жив. Я пытаюсь спросить, но опять
мычу. Я ненавижу руки со шприцами. Я хочу вытащить трубки и посмотреть
за занавеску. Бесполезно. Нога у меня останется. А сержант сдох. Я знаю,
что так не бывает. У Элайса не было и шанса. Как и у меня, впрочем. Меня
треплют по плечу и называют героем. По правде, еле касаются указательным
пальцем в резиновой перчатке.
К черту. Он не придет. Я снова пытаюсь повернуть голову. Не хочу быть
убийцей своего. Ненавижу косоглазых. Ненавижу!!! К черту…Мир качается.
Не заметил, как меня укололи.
Я плыву. Волны красные. По ним ко мне идет Элайс. Я почти рад.
***
Я валяюсь здесь уже месяц.
У меня в груди осталось всего три трубки. И я могу разговаривать. Совсем
немного, но могу. Сестры боятся меня. Врачи тоже. Я герой. У меня две
новые железяки. Приходил полковник. Жал руку и запнулся на слове "сынок".
Все верно. А Элайс молчит. Док говорил сестрам, что пока рано. Что он
слишком много кричал. Я ублюдок. Лучше бы я его сразу убил. Плен - это
слишком даже для Элайса. Еще две недели и мне разрешат вставать. Хмырь
сказал, я буду танцевать. С чего бы, интересно, в жизни подобным не занимался.
С тех пор, как здесь Элайс, мне не скучно. Я каждый день думаю о нем.
Ненавижу его за то, что думаю. Все какое-то разнообразие. Я уже могу злиться,
ненавидеть, радоваться. Не в полную силу, но могу. Это хорошо. У меня
и раньше плохо выходили разные эмоции, а теперь и подавно. Сестры не врубаются,
почему я не щиплю их и не говорю всякую влюбленную чушь. Не предлагаю
деньги за минет, все остальное мне пока недоступно. Непрошибаемые дуры.
Но мне ничего не хочется. Вернее хочется отдернуть занавеску и посмотреть.
Я представляю, как он лежит. Обезьян. Как погано Элайсу на прямой койке
- сковороде, перетянутому ремнями, когда он всю войну продрых в гамаке.
Я хочу увидеть его. Хмырь в белом сказал, что он поправляется быстрее
меня, и нас, возможно, выпишут вместе. А еще меня комиссовали. Но то,
что Элайса тоже комиссуют, точно комиссуют, облегчило мне жизнь.
Иногда я думаю, что я буду
делать дома. Вернее, чем мы займемся на гражданке. Я могу пойти в копы.
Неплохой вариант. Или заняться ранчо. После смерти отчима матери тяжело
управляться одной. Или попробовать остаться в армии. Ногу мне сохранили,
док сказал, в Америке вытянут спицы, и я буду как новенький. Элайсу в
армию путь заказан. Хотя он мог бы учить обалдуев в военных школах. Я
думал сперва, что его любовь к салагам носит обычный характер. Только
ни разу не поймал. Хоть и следил. Многие так развлекались. Не у нас в
роте, еще чего. Я как-то спросил Элайса, кем он был до Вьетнама.
Оказалось - спасателем. Я чуть не подавился тушенкой, представив его в
плавках на песке, а вокруг горы голых тел. Обезьян ухмыльнулся и ничего
не стал объяснять. Ушел курить дурь. Ублюдок. Уже потом О`Нил растолковал,
что Элайс спасал в горах. Разыскивал заблудившихся туристов. А по мне,
раз ты такой идиот, что потерялся, туда тебе и дорога. Элайс думает иначе.
Он всегда думает иначе, чем я, но я его понимаю. Жалостливый сукин сын.
Я смотрю направо. Сейчас затишье, нас осталось четверо за простынями,
парень с разорванными легкими умер. Мы поправляемся. И сволочи в белых
халатах раздвинули наши койки. Я могу поднять руку, но не в силах дотянуться
до простыни. Ничего, он от меня никуда не денется. Ему полезно лежать
здесь. Дурь вся выйдет. В прямом смысле тоже.
Я ненавижу Элайса. Мразь.
Ублюдок. Обезьяна чертова. Он приснился мне. В углу широкого рта - травинка.
И улыбается бесстыдно. Я стоял рядом, смотрел на его худое голое тело
и захлебывался слюной, как кобель перед течной сукой. Потом он облизывал
меня и, черт его задери, я бился в конвульсиях. Это было стыдно. В жизни
не чувствовал такого стыда и кайфа. Я спустил в простыню. Сестра, мазавшая
меня кремом, идиотски хихикала, подмигивала и дебильно кусала губы. Мразь.
Как только я взглянул на нее, шлюха посерела и смылась. Я ненавижу Элайса.
Еще два дня, меня выпишут, и он мне ответит. За все. И мы поедем домой.
Я лежу и смотрю на последнюю трубку. Хмырь сказал, что начал оформлять
документы и мне дадут сопровождающего. Пацан моложе Такера. Тяжелая контузия,
нет уха, а в остальном он в порядке. Я вижу другую сестру, с подобострастной
улыбкой приближающуюся ко мне. К вам посетитель, мистер Барнс, воркует
она. Я удивлен.
***
- Мистер Гомез, вот в этой
коробке лекарства, в этой инструменты, что-нибудь еще?
- Спасибо. Я специально просил прикрепить нас к вам, в южном госпитале
бардак и свинство. Ненавижу получать там препараты. Они умудряются держать
людей по полдня.
- Вот здесь, распишитесь и удачи. Всего хватает?
- Нашу роту сформировали вновь. Первую порцию медикаментов я отправил.
Это остатки. Должно хватить.
- Всего доброго.
- И вам. Да, забыл спросить, я мог бы посмотреть списки больных? Вдруг
кого знакомого встречу? Из предыдущей мясорубки остались целыми человек
пять. До "птицы" еще четыре часа, успел бы пообщаться.
- Конечно, мистер Гомез. У старшей сестры есть список.
- Прощайте.
Я смотрю список. Наши были
в южном госпитале. Я их видел. Рамирес и Такер уже дома, наслаждаются
общением с семьями. Или не очень. Крис уезжал подавленный. Смерть Элайса
ударила по всем нам тяжелее, чем я предполагал. А потом от взвода никого
не осталось. Будто Элайс был нашим ангелом-хранителем. Я врач и тем не
менее видел столько вещей, объяснимых только божественным провидением,
что верю и в ангелов, и в чертей, и в пречистую деву Марию. Иначе почему
Рамирес получил потрясающее ранение в колено, о котором через год забудет,
как о страшном сне, и никогда больше не услышит слова "Вьетнам". Больше
на мексиканце нет ни царапины. Мне тоже грех жаловаться. Еще полгода и
все. Устроюсь в госпиталь ветеранов и буду греть задницу где-нибудь в
Калифорнии. Здесь оставаться я не хочу, женщины страшные. А у соседа Мигеля
дочери на загляденье. Женюсь, появятся дети, и забыть все как страшный…
- Барнс? Роберт Барнс? Старший сержант? Поступил из роты "Браво"? Здесь
нет ошибки? Это невозможно.
- Что вы, мистер Гомез. Ошибки нет, мистер Барнс прибыл в ужасном состоянии,
но это он.Сейчас старший сержант поправляется, и его выпишут максимум
через две недели. Он, конечно, еще очень слаб, но поступил приказ выписать
и переправить в Штаты всех выздоравливающих. Южный почти свободен, но
там не бывает тяжелых раненых, а из госпиталя Святого Франциска сегодня
выписывают последнюю партию.
- Роберт Барнс… Боб. Вы не помните его? У него лицо…
- Изуродовано. Помню, мистер. Очень тяжелый человек. Чудом выжил. Мы все
поражены. Его должны были поместить в госпиталь Святого Франциска, но
наш главврач, мистер Гарисон, - гениальный кардиолог. Вы не представляете,
сколько материала он собрал, ведя мистера Барнса!
- Спасибо, я могу его увидеть?
- Что вы, у мистера Гарисона столько…
- Барнса. Боба Барнса?
- Конечно, войдите в зал, и в левом углу за перегородкой самые тяжелые
больные, там лежит мистер Барнс.
- Благодарю вас, мисс. Может быть, вы разрешите мне пригласить вас на
обед? У меня три с половиной часа до "птицы", скажем, через час?
- Посмотрим, мистер Гомез, посмотрим. Пожалуй, я провожу вас к мистеру
Барнсу.
- Боб!
- Я думал, кого черти принесли. Док, черт. Ты поставил бы меня на ноги
быстрее, чем свора этих гадов. Садись. Ближе.
- Боб. Ты почти в порядке.
- Да.
- Мне сказали, еще два дня и все? Домой?
- Я отупел. Молчать, лежать. Мне все нельзя.
- Я вижу, Боб.
- Говорить тоже нельзя.
- Молчи, я лучше сам. О`Нил сейчас старший.
- Трус.
- Раш командует бывшим взводом Элайса. Лучше бы старшим сделали его, а
не О`Нила.
- В нем было много дури.
- Мало в ком не было, Боб. Рамирес и Такер улетели. Демобилизованы и списаны
вчистую.
- Такер?
- Я боюсь за парня. Он как будто.
- Кого-то убил.
- Много косоглазых, вернется героем перед девчонками.
- Меня.
- Что?
- Меня убил.
- Не понимаю. Он стрелял в тебя? Не понимаю. Быть не может.
- Да. Но… он прав. Молчи о том, что услышал.
- Да. Как же это. Да. Не понимаю. Черт. Боб. Ублюдок.
- Я - Элайса, он меня.
- Черт. Боб, черт! Элайса убили косоглазые! Я видел!
- Сначала я.
- Черт.
- Но он жив.
- Как? Не может быть.
Барнс улыбается. Победно. Гордо. Жутко. Губы кривятся.
- За простыней.
- Кто? Элайс??
Кивает и смотрит на меня. Черт, если б это был не Боб Барнс, я бы сказал
умоляюще.
- Посмотри. Я не мог двигать, - Боб замолкает, и я понимаю, как тяжело
ему говорить. Как больно, - рукой, а потом койки раскатили. Не доставал
до простыни. Встану только завтра.
Скажи. Скажи, что мы квиты. Что меня убили за него. Скажи… ладно. Завтра
сам скажу.
Я встаю и делаю три шага. Сердце у меня, здорового мужика, колотится так,
что в ушах шумит от тока крови. Перегородка. Кровать. Негр на кровати.
Табличка Элиаш Могул.
Я поворачиваюсь и смотрю на впалые щеки и лихорадочно блестящие глаза
Боба. Сглатываю. Он ждет. Он ждет моих слов.
- Боб. Это не Элайс.
Я пошел обедать с сестрой.
Перед глазами был Боб. Окаменевший.
Мы брели по Сайгону, и я не понимал. Я не понимал этих двоих. И не слишком
верил в рассказ Боба. Как мог он стрелять в своего? Как мог убить своего
Такер? Крис, из-за шиворота которого мы с Элайсом вытряхивали муравьев.
Я помню. Мертвые глаза Боба. Такие же как, когда убили Мэнни. Черт. Черт.
И я улетаю. Не смогу придти еще раз. Впрочем, после моих слов про негра
он не сказал ни слова. Смотрел в одну точку, потухший. Черт дернул меня
за язык. Пусть бы сам увидел. Черт.
***
Все-таки здесь потрясающе
красиво. Было, пока здесь не было нас. Мы хотели, чтоб нам надрали задницу?
Пожалуйста, получите. А мы до сих пор раздвигаем ноги пошире, и выбираем
позицию поудобнее.
Но я-то хорош. Идиот доверчивый. Скотина Барнс. Какая же скотина. Я умер
на том поле. Нет, я умер раньше. В деревне.
Два мальчугана стреляют друг в друга из деревянных палок. Может, все началось,
когда Барнс стрелял из палки по приятелям, а я гонял ей сосновые шишки.
Кто бы сказал точно. Но мужик, утверждавший, что обезьяна стала человеком
при помощи палки, не так уж неправ. Дарвин. А сейчас при помощи палки
мальчик выбирает, остаться ли человеком, или вернуться к звериному оскалу.
Хотя я бы стал оленем. Быстрым и легким, как облака над моей головой.
Я люблю небо. Я готов часами смотреть на небо. Как лентяй, сказала б тетка.
Как жаворонок, поправила бы Саския. А Барнс назвал бы меня обдолбанным
психом и пообещал надрать задницу.
Настроение портится. Мне еще нужно куда-то пойти и заявить, когда я отправляюсь
в Штаты. Будь я один, остался бы здесь. Но мне снятся плохие сны. Барнс
с автоматом идет на Саскию. Я ору и просыпаюсь. Барнс - мой главный кошмар.
Я не люблю вспоминать, как выжил. Лучше смотреть на траву, камни, покрытые
желтой пылью, как паутиной, и слушать притворный плач проигравшего мальчика.
Вещмешок оттягивает плечи. Но как хорошо стоять и чувствовать кожей сырость
канала. Я закрываю глаза. Живой. Не могу привыкнуть. Ресницы намокли.
Это влажность. Здесь воздух пропитан водой. Или слезы. Я отталкиваюсь
от парапета моста и иду в сторону Восточного госпиталя. Рядом находится
штаб по демобилизации. Мальчишки стреляют мне в спину. Мне почему-то смешно.
Во дворе госпиталя сидят выздоравливающие.
Море людей с белыми повязками. У меня тоже есть, одна обвивает голову,
вторая лентой стягивает грудь и ключицу. Спрашиваю у кого-то из раненых,
где можно получить информацию, благодарю и иду к белой халупе рядом с
длинным сараем госпиталя. И слышу: "Элайс! Черт, Элайс!" Бросив прелестную
куколку с копной пепельных кудрей, ко мне бежит Гомез. Наш док.
- Не бывает, не бывает так! - Он протягивает руки, обнять меня, и застывает,
наткнувшись взглядом на мои повязки. Док. Он и здесь док. Он уже видит,
что меня нельзя стиснуть. Я сам обнимаю его. Неловко, осторожно. Утыкаюсь
в плечо, и минуту мы стоим так. Молчим.
- Живой.
- Да, док. Рад, что и ты жив. Видишь, я даже хожу сам. А как наши? Что
с взводом? Где ребята?
Он гладит мое плечо и молчит. У меня сжимается сердце. Я начинаю перечислять,
Крис, Харольд, Френсис, Джуниор. Он либо улыбается, либо опускает глаза
и говорит, говорит, говорит. Я киваю и слабею. Как будто наши ребята были
ниточками, держащими меня на этой земле. Моим законом притяжения. Вот
дерьмо. Дерьмо. Док смотрит на меня, на часы, и будто решившись, говорит.
- В госпитале Барнс. Крис убил его. В твою память.
Я застываю и глохну. Иногда я глохну. Это последствие взрыва. Рядом со
мной грохнуло. Нет. Что значит убил. Почему в госпитале? Тело? Я должен
отвезти его в Техас. У него только мать. Он говорил мне. Я не слышу Гомеза.
Не слышу и прошу помолчать. Показываю на уши. Он понимает, он док. И отчаянно
стучит по своим часам. Я пытаюсь успокоиться. Иногда это помогает. На
лице Гомеза отчаяние. Но вокруг подушка тишины. Я целую его в щеку и глажу
рукав, он оборачивается, смотрит на все еще стоящую богиню и неистово
машет ей рукой. А мне тычет в сторону госпиталя. Я понимаю. Я заберу тело
Барнса.
Я смотрю на то, что было Бобом
Барнсом. Он сидит на кровати, пустой, как форма без человека. Невидяще
смотрит на простыню. Я не смогу подойти. Я жалею его. Вот дерьмо. Я жалею
его. Он не простит мне, если я увижу его таким. Слабым. Раздавленным.
Он будет унижен сильнее, чем наши войска в этом проклятом месте. Он смотрит
в белизну. Из груди торчит стеклянный штырь. Я думаю, как зверски хорошо,
что у меня здоровое сердце. Почти. Оно бы разорвалось. Звуков нет. Люди
движутся, как кадры в диафильме. Резко и беззвучно. К Барнсу подходит
парнишка, курносый, лопоухий, и робко просит о чем-то. Боб молчит. Я пячусь.
Я не могу смотреть на раздавленное животное, которое знал мощным сильным
зверем. Богом Войны.
Пол барака отливает болезненной желтизной. Лицо Боба тоже.
Я ухожу от него. Вот дерьмо.
Барак, в котором меня разместили
до утра, полон звуков человеческого бытия. Завтра мы будем штурмовать
маленький военный аэропорт, пытаясь улететь на перевалочную базу, а оттуда
домой. Я полон довоенных желаний. Они вылупились из грязной корки Вьетнама
и пожирают сержанта Элайса, освобождая мою плоть для спасателя Гродена.
Я хочу вылезти из ледяной горной речки и голым растянуться на разогретых
солнцем камнях. Я мечтаю испачкать руки черной от спелости жимолостью,
сладкой, вяжущей, и упоительно мирной. От мысли, что я буду сидеть на
корточках и жарить над костром форель на рожнах, рот наполняется слюной,
а сердце звериной тоской по логову. Чувство близости дома опьяняет и уносит
меня не хуже травки. Я не курил уже пять тысяч лет. Я сажусь и осматриваюсь.
И неожиданно вижу салажонка, стоявшего днем у койки Барнса. Он с несколькими
сверстниками играет в карты. И, судя по лицу, жалуется им на свою ужасную
долю. Я встаю, переступаю через спящих людей и иду к титану с питьевой
водой. Возвращаясь, сажусь рядом с игроками и подслушиваю несчастья парнишки.
Барнса завтра выписывают. Он все еще очень слаб. И мальчугану неохота
тащиться с ним до самого Техаса, он боится, что Барнс сдохнет, и тогда
ему придется возиться с трупом. Приятели советуют прирезать Боба до посадки
и тогда перемещением гроба займется другая служба. Я второй раз за день
глохну от ярости, Боб мой боевой товарищ, он хлебнул такого, что другим
не привидится в ночных кошмарах, он всегда понимал меня и никогда не соглашался
со мной, а эти салаги решают его жизнь, как жизнь надоедливой мухи. Я
поднимаюсь и иду к ним. Медленно, чтоб успели испугаться. Я очень хорошо
умею наводить ужас, если нужно. Все равно больше я ничего не смогу сделать.
Я смотрю на лопоухое сопровождение Барнса и улыбаюсь. Я умею улыбаться
для врагов. Парень деморализован, и когда я подхожу и требую все документы
на Боба и деньги за его переправку, отдает, не задумываясь. Мне жалко
малыша, у которого волоски на руках стоят дыбом, а лицо пепельное от страха.
Он что-то лепечет, но меня интересуют только бумаги. Я возвращаюсь на
место и думаю, что раз я собирался доставить тело Барнса его матери, то
можно доставить и живого Боба. Вряд ли он узнает меня. Судя по взгляду,
он вообще никого не узнает.
Я просыпаюсь, когда вокруг
уже кипят сборы. Никого из моих вчерашних собеседников нет в бараке, и
на мгновение мне становится жутко, что пока я спал, меня ограбили, но
судьба благосклонна к моим звериным ужимкам: деньги и документы на сопровождение,
и, что наиболее важно, гражданские бумаги Боба - все цело. Я волнуюсь.
Вот дерьмо, я даже не подумал, как взбудоражит меня предстоящая встреча
с Барнсом. Это не человек, это его оболочка, изрядно потрепанная к тому
же, и глаза пустые, ничего не выражают, твержу я себе. Я беру вещмешок,
перетягиваю лямки так, чтоб они меньше натирали разбитую ключицу и меня
охватывает дикое желание действовать. Двигаться. Чтоб не было времени
на пустопорожние размышления. Я должен отвезти то, что осталось от Барнса
домой. К его матери. Какой бы скотиной он не был. Я так решил. Вот дерьмо.
Я подхожу к сестре и прошу
выдать мне все личные вещи сержанта Барнса. Госпиталь гудит как жестянка
с осами и пустеет на глазах. Больных мало. Пока меня ведут в хозчасть
госпиталя и выдают одежду Боба, его ботинки, и маленький сверток, завернутый
в женский шелковый платок. Я растроган, представляя, как наш железный
Барнс, таскал с собой эту безделицу. Но я помню, что у него было больше
личных вещей. Мы ругаемся, сестра клянется, что это добро - все, что передали
с нашей…вернее, их последней базы. Меня уже не было, но я не хочу думать
об этом. Она показывает мне опись, я перестаю скандалить и, забрав пакет,
иду за Бобом.
Он сидит на кровати, без каких-либо трубок и смотрит на соседнюю койку.
Около нее суетятся несколько санитаров и пожилой негр. Они перекладывают
лежачего больного на носилки. Парень весь в бинтах, видно только лицо
и рука. Черная кожа как будто присыпана солью. Наверное, сын старика,
за полутрупами иногда приезжают родственники. Барнс почему-то не сводит
глаз с их группы и, похоже, не обращает внимания на окружающую его суматоху.
Я почему-то расстроен видом его бритой головы и шейными позвонками, болезненно
рвущими кожу. Я тоже лыс, как скалы зимой, но выгляжу гораздо лучше. Или
нет, я давно не видел зеркала, а витрины в Сайгоне завешены тряпьем и
газетами. Я смотрю на ничего не подозревающего Барнса. Все-таки контузия
отразилась не только на моем слухе, но и на мозгах. Какого дьявола я вляпался
в дерьмо? Спасатель хренов. Злость захлестывает меня. Подхожу неслышно,
чем-чем, а этим я владею в совершенстве, трогаю за плечо.
- Барнс. Одевайся. Я пришел за тобой.
Я ненавижу вспоминать дерьмовые
моменты жизни. Главное, чтоб конец был более-менее хорошим. Или дарящим
надежду. Вьетнам теперь называется для меня шершавым словом "прошлое".
Я смотрю в окно настоящего самолета, только что оторвавшегося от взлетной
полосы ***ской военно-морской базы США, и думаю о Саскии. Как она обрадуется,
увидев меня. И что моя хижина в лагере спасателей рассыпалась в труху.
А за тот год, что я буду зализывать раны, обратится в пыль. Сидящему рядом
Бобу неудобно. Он ерзает, пытаясь пристроить голову у меня на плече. Черт,
до сих пор не могу понять, что происходит. Я не знаю, как вести себя.
Я не смотрел ему в глаза до того момента, как мне удалось отвоевать для
нас полметра площади за мусоросборником. Аэропорт был похож на банку шпрот.
Я бы мог подождать на улице, но проход в терминал доступен только изнутри,
и проще было находиться в гуще паники и ожидания, чем пытаться уяснить
ситуацию извне. Я пер, как танк, следя лишь за тем, чтобы не потерять
Барнса, орудуя локтями, плечами и пустыми угрозами. В ответ неслись такие
же бессильные ругательства, толчки и удары. Толпа крутила нас, как две
использованные гильзы, чуть не размазав по стенам, но в какой то счастливый
момент выдавила в предтерминальную зону, разделенную металлическими перегородками,
и я, увидев человека, встающего с опрокинутого мусорного бака, успел толкнуть
на освободившуюся урну Боба и встать рядом. Громкоговоритель надрывался,
умоляя сохранять спокойствие. Мне уже было все равно. Боб сидел, я вис
над ним, пытаясь отгородить от несчастных демобилизованных и раненных
людей, плечо дергало острой болью, но все было не так важно. Я копил силы
на последний рывок. И твердил как заведенный, что все-все будет хорошо.
Да, сказал Барнс. И уткнулся лицом мне в живот. У меня встали дыбом отсутствующие
волосы. Я решил, что Боб умирает. А он обнял меня и прижал к себе. По
моему, ему было по хрену, что вокруг люди. Что нас примут за педиков.
Что я грязный, как свиньи косоглазых. Что он убил меня. Что Крис отомстил
за мою смерть. Что трава слишком долго заменяла мне любовь. И что я не
помню лица девушки, с которой грелся на солнечном пляже в своем единственном
отпуске. Только шелковистую кожу, запах ее крема для загара и нежные губы.
Совсем не такие, как те, что любили кусок моего тела между бинтами и ремнем
штанов.
Я не могу отключиться. А Боб спит. Я дал ему обезболивающее, снотворное
и еще какое-то дерьмо из большого пакета лекарств, врученного мне милой
сестрой. Зря я на нее накричал. Только я перестал думать, что женский
шейный платок - собственность Боба.
Нас встречает стайка восторженных
девушек, медицинские машины, чиновники разных рангов и холеные генеральские
морды, видевшие войну на глянцевых страницах атласов.
Мы не проходим таможню. Наши мешки висят пустые, как патронташ после боя.
Боб тоскливо смотрит в сторону аэропорта и все время крепко держит меня
за руку. Поскольку на его куртке нашивка тяжелораненого, никто этому не
удивляется. От машины медиков отделяется очаровательная брюнетка в сопровождении
двух санитаров и спешит к нам. Боб вцепляется в меня так, что мне кажется,
если я открою рот, то заору от боли. Красавица подходит и требует у меня
сопроводительный лист и документы Боба. Я краснею. Я отвык разговаривать
с такими воздушными, упоительно ухоженными женщинами, мне хочется отдать
ей не только документы, но и деньги с продуктовым пайком. Я жажду улыбнуться
ей, но боюсь напугать или шокировать. Боб ничего не боится. Они о чем-то
разговаривают, а я не слышу. Я млею ровно до того момента, как Боб встряхивает
мою руку и почти кричит: "Распишись!" Я киваю, и ставлю в углу белого
листка, протянутого мне девушкой, подпись. Потом смотрю на шапку и понимаю,
что влип. Боб отказался от госпитализации. А я заверил медицинский комитет
помощи ветеранам Вьетнама, что доставлю старшего сержанта Барнса по месту
его проживания с обязательной регистрацией в местной больнице. Вот дерьмо!
Девушка с отвращением глядит на Боба, и я вдруг замечаю, что он уродлив.
Что мощный грациозный хищник остался гнить во Вьетнаме, в том лесу, где
Крис целил в сердце моего убийцы и промахнулся на пять миллиметров. И
я не знаю этого худого злющего парня, из ворота военной рубашки которого
сереют бинты. Грязные тряпки на фоне хрустящего халата черноволосой богини.
Я открываю рот, чтобы потребовать свободы и заставить их забрать Барнса
в госпиталь и слышу свой мерзкий скрипучий голос. Требую посмотреть швы
Боба и сделать перевязки, я требую указать столовую, где мы получим полноценный
обед. Я возмущаюсь, почему нам диктуют, что мы должны делать, а не рассказывают,
где взять проездные до места назначения, я ору про кровь, которой щедро
поливал поля во Вьетнаме. Я обвиняю девушку в том, что мы вызываем у нее
брезгливость. Что ей противны наши вши. Богиня и ее свита шустро отбегают
от нас, и показывают на ряд белых палаток с красными крестами. Там, кричит
девушка, вам все объяснят. Я улыбаюсь. Они в панике отступают все дальше
от нас. Я осел. Я отвратителен. Вот дерьмо… А Боб с ненавистью смотрит
им вслед. Мне первый раз становится страшно. Мы чужеродны этому миру.
Вагон качает на стрелках.
Я жадно смотрю в окно, наслаждаюсь отсутствием боли в плече и плещущимся
в жестяной кружке шампанским. Боб смотрит на меня как на полного идиота.
А я чувствую себя на вершине блаженства. Я купил бутылку в маленьком магазинчике
у ворот аэропорта. Терпеть не могу шампанское, но вместе с ним в меня
втекает мирная жизнь. Она пузырится на языке шипучими капельками. Мне
весело и совсем неинтересно наблюдать за сменой настроений в глазах хмурого
Барнса. Интересно за оконным стеклом. Там едет мальчик на велосипеде и
за ним с лаем бежит лохматая дворняжка. За окном поезда ряды домов сменяют
поля. Прелестная девушка катит коляску. А другая красавица обнимает кожаную
спину спутника, и ветер играет длинными волосами, выбивающимися из-под
мотоциклетного шлема. Они обгоняют нас, сворачивают и исчезают вдали.
Мне все женщины кажутся необыкновенными и похожими на Саскию. Я думаю,
что скоро обниму ее, и счастливо улыбаюсь.
У Боба странное лицо и щетина в пудре от пончика. Я довольно жмурюсь и
протягиваю руку, чтобы стереть сахарную пыльцу, он удивленно смотрит,
потом понимает и улыбается. Чуть-чуть, краешком губ…
У нас появились попутчики.
Очаровательная молодая миссис и два мальчика лет пяти. Я так давно не
видел детей без страха в глазах, что через пятнадцать минут знакомства
окончательно и бесповоротно сдаюсь в плен маленьким ладошкам, и мы играем
машинками. Женщина все время спрашивает, не мешают ли мне отдыхать ее
бесенята. По-моему зря. Я так счастлив. Они забавные, и меня почти не
расстраивает, что угол, в котором сидит и делает вид, что спит, Боб, отгорожен
от нашей компании стеной неприязни. А милая леди рассказывает про мерзавца
мужа, бросившего ее с детьми, и что она едет к родителям, и надеется встретить
хорошего человека, способного полюбить ее мальчиков. Я киваю и искренне
желаю ей счастья. По правде говоря, она немного отрывает меня от ребятишек,
но ничего страшного. Очень приятная. Когда поезд подходит к станции, я
помогаю ей вынести вещи, и мы стоим рядом у подножки. Так не хочется выпускать
из ладони детскую руку. Она улыбается и шутит, мол, оставайтесь с нами,
сэр. Я смеюсь, кланяюсь, машу трогающемуся поезду, пятну лица Боба, проплывающему
мимо меня, а потом последний раз целую малышей и вскакиваю на подножку
следующего вагона.
Мое радужное настроение рушится в вагоне. Боб сидит мрачный, злой и немного
испуганный. Увидев меня, резко вскакивает и наклоняется ко мне всем телом.
Я почему-то пытаюсь оправдаться, мол, не переживай, Боб, дурацкая шутка,
поезд встряхивает на стрелке, и зубы Боба сжимают мою губу. Он с ума сошел!
Это же больно! Боб, похоже, растерян и смущен. Я вытираю кровь и выхожу
в коридор. Что за блажь кусать сослуживцев.
Больше попутчиков у нас не
было. Состав тащится со скоростью улитки, мне так кажется, по крайней
мере. Боб, и так не очень общительный, замкнулся окончательно и на мои
попытки поболтать отвечает странной полуулыбкой или сдержанным кивком.
Мне надоедает подобное положение дел, я залезаю на вторую полку и вырубаюсь.
В госпитале мне казалось, что я выспался на сто лет вперед, но, видимо,
три вьетнамских года создали чудовищные запасы недосыпа в моем организме.
Мне снится Вьетнам. Бесконечные темные стены бункеров, и я лезу вперед
и вверх, к желтому лучу, означающему свежий воздух. Просыпаюсь, продолжая
дышать ровно, чуть разлепляю ресницы и еле сдерживаюсь, чтобы не заорать.
Барнс стоит рядом, держится за полку и гладит меня. Поверх одежды, не
дотрагиваясь на миллиметр до тела. Он словно изучает меня пальцами. Вот
почему я проснулся, чертова чувствительность. Не знаю… Ума не приложу,
что я должен сделать. А вдруг он спит? И ходит во сне? Я напугаю его.
Не помню, завтра посмотрю в документах, контужен он или нет. Тянусь и
зеваю. Боб замирает, я переворачиваюсь на другой бок и продолжаю дышать
ровно. Запоздало пытаюсь сообразить, хороша ли мысль повернуться к Барнсу
спиной. Вот дерьмо, мне смешно. Я забиваюсь в угол и всхлипываю от смеха.
Скрыть не могу, плечи мелко трясутся, и Барнс будит меня, я, блин, сейчас
лопну, у него глаза странные. Ты стонал. Да, что угодно, хоть выл, воды!
Он поит меня как маленького. Смешно, у нас с Барнсом, самых крутых парней
на все джунгли, во фляжках - вода… Нет, мне точно хохотунчик в рот попал,
как говорила Саския. Он поддерживает меня, не давая упасть с полки. Мы
совсем близко друг от друга. И шрам на губе, заживая, зудит противно.
Он не кусал меня, он метил, ставил знак принадлежности. Целовал. Смех
проходит. Я бурчу "спасибо" и отворачиваюсь. Полное дерьмо.
На станцию мы прибываем в
час ночи. В степи платформа, три скамейки и домик смотрителя, заколоченный.
Стрелочник объясняет, что им с напарником хватает будки, и вообще у него
велосипед, за час он доезжает до автобусной остановки. Да, шоссе в той
стороне, часа за два мы дойдем до него. Или подождите до утра, я доеду
до дома и попрошу папашу Билла съездить за вами. Я понимаю, что два часа
для сильных ног мальчишки, а не для хромого Барнса. Я тоже чувствую себя
погано. В вагоне продуло плечо, от шеи до задницы при неловком движении
по телу проезжает плетка с рыболовными крючками на концах. До плена я
не знал, что такие изуверства существуют, но не хочу об этом. Паренек
говорит нам, что в будке нет топчана, лишь стул, а то стрелочники засыпают.
И машет рукой на стога по ту сторону железнодорожного полотна. Я не против.
Смотрю на Боба, он пожимает плечами и шагает в сторону лестницы. Мне больно.
Я люблю летние ночи, они полны
стрекотанья цикад, уханья птиц, шуршания тушканчиков в высокой траве.
До нас в стогу ночевали, в одуряющее пахнущем ворохе кем-то вырыта и утоптана
уютнейшая нора. Боб лезет внутрь, а я стою, как идиот и не могу решить,
что мне делать. За моей спиной вырастает мальчишка, я рад ему. Протягивает
мне сверток с вареной картошкой и двумя тонкими кусками мяса. У меня почему-то
ком в горле, так сильно я растроган этими нехитрыми дарами. Паренек улыбается
и говорит, что его мамаша кладет ему жратвы на целый взвод, а по нам видно,
что мы издалека. Его глаза загораются, и мне кажется, когда-то юный Боб
смотрел на полотно железной дороги, придумывал себе далекие страны, черт,
у них нет рядом железной дороги. И не за романтикой отправился Боб на
эту войну. Юному стрелочнику хочется поговорить со мной, но ответственность
берет верх над любопытством, он желает мне спокойной ночи, предупреждает,
что будет дождь и убегает в свою будку.
Я чувствую близость ливня. Всю оставшуюся жизнь я буду чувствовать смену
погоды. Это не так плохо.
Это даже хорошо для спасателя. Парни смогут таскать меня, как живой барометр.
Чего я боюсь? Боб меня пальцем не тронул. И я забыл дать ему лекарства,
а перевязка? Мать… Лезу в стог, тут темно, так что приходится включить
фонарик. Боб лежит голый, абсолютно голый, если не считать бинтов. Я со
стороны слышу, как ругаюсь, что здесь холодно, а он разделся и несу ерунду
про змей. Он усмехается и замечает, что я его сопровождение, и должен
заботиться о драгоценной персоне старшего сержанта. Мне жарко и хочется
съездить по наглой роже. Вот, права моя Саския, все беды на земле от дурости
и мании величия. Мне страшно до него дотронуться. Это электричество. Оно
везде. В нас, в атмосфере, в этом стогу, в моей коже, нервах, мыслях.
Ими искрят кончики моих пальцев…Я - черный силуэт на фоне темноты. По
моим пяткам бегают сполохи молний. Мы - два электрических ската в судке,
два разнополюсные заряда, мы течения вдоль и поперек мирового океана,
мы - точка пересечения этих течений. Я качаюсь маятником, и глаза Боба
следуют путем моих колебаний. Я - голос и улыбка. Я свет.
Он подо мной. Я размотал бинты до ватных тампонов, которые запретили трогать
до госпиталя, и мажу новую розовую кожу кремом. Я думаю, что если бы желание
могло излечивать, Боб был бы цел, как новенький взрывпакет. Он мешает
мне. Трогает руки, плечи, пытается слепо дотянуться до моих щек. А я вижу
его лицо, глаза. На человека так нельзя смотреть. Так смотрят на билет
в рай. Или хотя бы в Голливуд. Я приподнимаю его и бинтую грудь. Туго,
как объясняла мне сестра. Он даже не пытается помогать мне. Он занят более
важным делом. Он запутался в моих отросших волосах и ищет губами шею,
или висок. Я не помогаю ему. Я тоже занят. Бинт не должен тереть его кожу.
Я закончил и укладываю его на пол нашего дома. Он сообщает мне, что я
сволочь. Гром за стенками стога соглашается. Я ложусь рядом и вжимаю его
в себя. Я - тепло. Я понимаю, что нами движет гроза и ночь. Он не может
повернуться. Пока что я сильнее. И я глажу губами стриженый затылок, шею,
щеки. Он стонет и обмякает. Нам надо совсем немного.
Мы возвращаемся.
Утро свежее, прохладное и
ярко желтое, как весь Техас. Через час солнце зальет мир зноем, а пока
я стою в мокрой траве и любуюсь встречающим меня пространством. Я думаю,
что все правильно. Что мы слишком разные, чтобы нормально сосуществовать
по отдельности. Я и он. Боб вылезает, застегнутый на все пуговицы, хмурый,
с сеном за шиворотом. В одной руке у него кусок мяса, в другой картофелина.
Я вдруг понимаю, что уже смотрел на него так. Тогда он…
А сейчас он дожевывает, подходит и кусает меня за ухо. Несильно. Боб умеет
одним жестом показать, кто вожак в нашей стае. Я ухмыляюсь, и жесткая
рука, даже не соизволившая отбросить картошку, прижимает меня к форменной
ткани, к жесткой пряжке, и острые зубы снова кусают в шею. Я объясняю
проплывающему мимо облачку, что некоторые хилые типы пользуются свои болезненным
положением, и вырываюсь, цапнув по пути его картофелину. Барнс бессильно
и весело грозит кулаком. Я… мне хорошо.
Машина забирает нас часа через
два. Папаша нашего приятеля, чудесный усатый дядька, сажает Боба в кабину
грузовичка и бросает мне в кузов охапку сена. Он похож на постаревшего
Барнса. Большой, загорелый до красноты, с тяжелой мимикой молчуна. Он
довозит нас до дороги и желает удачи. Барнс улыбается.
Попутку мы поймали быстро. Меня опять пихают в кузов, на этот раз на тюки
с чем-то мягким, а Боба снова ждет неспешная беседа с шофером. У них даже
нашлись общие знакомые, какой-то кривой Элиот, у которого лет десять назад
сбежала лучшая кобыла из табуна, хотя наш водитель думает, и Боб с ним
согласен, что это работа того конокрада, что ловили всей округой, да он
сволочь все одно сбежал. Я лежу на тюках и думаю, что плечо нужно показать
доктору. Что эмоции на время притушили боль. А тряска меня замучила. Хотя
я распластан, мне почти удобно и жарко.
Я просыпаюсь оттого, что Боб
тормошит меня. Он как Голиаф, я читал про этого парня, родная земля давала
ему силы. Я поднимаюсь, вылезаю из кузова и жалею, что так долго лежал.
Плечо разнылось не на шутку, а наш водитель говорит, что сейчас каждую
ночь грозы. И желает добраться домой до дождя. Оказывается, нам еще пять
километров через поля. Дорога до места делает большой крюк, но, шагая
по прямой, мы доберемся за час. Мы благодарим, прощаемся и идем по высокой
траве, наполненной вечерними шорохами и песнями ночных птиц. Я еле поспеваю
за бодро хромающим впереди Бобом. Он не оборачивается. Я злюсь. А потом
представляю, как бы я летел в свою хибару, и душу заполняет приятное тепло.
Боб оборачивается и поджидает меня. Я криво ухмыляюсь и обхожу его по
широкой дуге. Боб разочарован, а что он думает, его кусачие намерения
не заметны старому разведчику? И мне снова становится хорошо. Я благородно
разрешаю догнать себя и даже потрепать за ухо. Дальше мы идем вдвоем.
Рядом.
Два мохнатых чудовища вылетают
на дорогу, клубами шерсти и пыли бросаются в ноги Бобу. Я хватаюсь за
пустой без оружия бок, но в следующее мгновение понимаю, чудища любят
Боба. Это его домашние демоны, старые и приветливые. На лай из дома выходит
высокая худая женщина в мужских брюках и клетчатой рубашке, заслоняется
рукой от заходящего солнца и замирает, не в силах поверить в реальность
видения. Через мгновение женщина бежит к нам, замирает за метр, бросает
на Барнса взгляд, полный обожания, робости, нежности и страха, так похожий
на тот, которым провожали его салажата во Вьетнаме, и, сделав следующий
шаг, заключает меня в объятия. Я неловко тыкаюсь лицом в пучок светлых
волос, и глажу женщину по плечу. Меня трудно назвать сентиментальным…
а черт, не трудно. Мне приятно получить каплю пусть чужой, но материнской
любви. Я хлюпаю носом и произношу что-то типа, Элайс, мэм. Меня зовут
Элайс Гроден. Люби его, мама, приказывает Боб, он мой ангел. Вот дерьмо.
Что он несет! Не думал, что Боб знает такие слова. Полное дерьмо. Миссис
Барнс решается обнять сына. Он сам тянется к ней. Я вижу, как не хочется
ей отпускать руку Боба. И как она боится, что сын выдернет руку. Черт,
я убью тебя, сукин сын, только попробуй. Только оттолкни эту женщину.
Она чудесная.
В госпиталь мы пойдем завтра.
Пока я, чистый до стерильности, накормленный до сонного отупения, лежу
на диване в гостевой комнате и бездумно слушаю дождь. Мне не хочется шевелиться.
Мне вообще ничего не хочется. Тут так спокойно и мирно. Я думаю, еще лет
пять слово "мирно" будет для меня синонимом слова "хорошо". Дверь скрипит
и входит миссис Лизи, приносит молоко и сандвичи. Я уже понял, что за
Бобом не поухаживаешь, и вся нерастраченная материнская нежность достанется
мне. Она садится в кресло и рассказывает мне про сына. Как разбил коленку
в детстве, как уходил служить, как приезжал домой перед Вьетнамом, мне
стыдно, но ее голос и шум дождя действуют лучше любых снотворных препаратов.
Сквозь сон я слышу голос Боба, он велит не мешать мне и, беспрекословно
повинуясь его приказу, миссис Лизи уходит. А домашний тиран садится на
пол, используя мой диван, как спинку. А ведь этот человек убивал меня.
Мысль перекрещивается с осторожными прикосновениями к моему изуродованному
плечу и шрамам от пуль на ключице. Я слишком слаб, я не могу думать о
ненависти. Она умерла во мне, там, в госпитале, когда я смотрел в пустые
глаза Боба. Черт, ну и медведь же! Глаза злые и веселые. Дал бы в челюсть,
вот чуть-чуть поправится и он у меня по роже схлопочет за такие вещи!
Еще и ухмыляется довольно. Черт! И кусается! Максимально осторожно бью
кулаком по стриженому затылку, Боб закатывает глаза, распластываясь по
полу, притворщик из него полное дерьмо, а я сворачиваюсь клубком. Снизу
не слышно и звука. Я злюсь. Я тревожусь. Я пугаюсь, распрямляюсь и свешиваюсь
вниз, посмотреть на тело. Дерьмо! Дерьмо, идиот, нельзя верить старшим
сержантам. Даже если они похожи на загнивающий стебель болотного багульника.
Мы лежим на полу, он гладит меня по лицу, по волосам. Я пытаюсь не кричать.
Плечо болит. Почему-то ужасно не хочется пугать Боба. Да и не так мне
плохо.
Поездка в госпиталь меня убила.
Боб поправляется лошадиными темпами, а мое плечо хуже не придумаешь. Врачи
сняли фиксирующую повязку, вытащили тампоны с лекарствами, и не меньше
часа возились с чисткой раны, вырвался я из кабинета слегка зеленый, чем
напугал не только очередь, но даже Боба с миссис Лизи. Хотя, почему даже.
Боб оставил матушку приглядывать за моим измученным телом, а сам пошел
действовать по обстоятельствам, ругаться, если меня обидели, и умолять,
если дело окажется серьезным. Это мне потом объяснили. А тогда я сидел
на скамейке, переживал за свое раскуроченное плечо и благодарно жмурился
махавшей на меня платочком миссис Барнс.
Боб вернулся мрачный и, с ходу обругав меня за идиотизм, матушку за потакание,
и штаты за развязывание войн, велел нам не валять дурака, собираться и
топать к машине.
Уже дома, вот… не прошло и суток, а большой дом Боба стал почти моим,
Барнс довел до моего сведения, что теперь он будет заниматься мной. И
пока врачи не признают меня годным к нестроевой, он не желает слышать
слово "уезжаю". Я его пленник. Пусть. Пусть, только бы этот Голиаф дал
мне обезболивающие таблеточки. Пока мы ехали, я съел все свои и почти
все его. Он фыркает и велит миссис Лизи принести мне какой-то отвар.
Я лежу в гостевой комнате.
Я неделю у Барнсов. Собаки
сторожат дом. Боб с утра до ночи занимается хозяйством, оказывается, его
мать разводит бычков. На ранчо пять наемных работников и смотритель, которого
все, и Боб тоже, называют дядей Эрни. Миссис Лизи говорит, что благодаря
ему удалось удержать хозяйство на плаву после смерти мужа, отчима Барнса.
И теперь все пойдет еще лучше, так как вернулся Бобби. Жалко, что военная
карьера мальчика прервалась, рассуждает миссис Лизи, меняя мне белье,
он бы мог стать генералом или даже маршалом. Я бы тоже стал генералом,
не сомневается добрейшая матушка Боба, гладя мои отросшие волосы. Меня
любят и ласкают. Я достался миссис Лизи вместо дочки, так и не посланной
ей богом. Хотя они с отчимом Барнса очень старались, смущенно хихикает
миссис Лизи. Мне становится лучше. Вечерами, когда приходит Боб, мы сидим
вместе на кухне, он ест, я рассказываю, что прочитал за день, что мне
приснилось, какие смешные щенки у одного из клубов шерсти и пыли с романтичным
именем Белл. Он не обращает внимания на глупые речи, но, когда я затыкаюсь,
перестает жевать и изумленно смотрит на меня. Боб из людей, для которых
работа, свежий воздух и секс - лучшие лекари. Я ревную его. К тому, что
он наливается силой и покоем. К тому, что он, воплощенный бог войны, легко
впитал мирную жизнь. Что дедуля Эрни возит на кургузом грузовичке в ближайший
госпиталь не его, а меня. А я… хожу в золотое от поспевающей пшеницы поле
и приношу миссис Лизи букеты цветов. Сначала она не понимала, зачем я
таскаю эти веники, а теперь радуется и ругает меня, что я долго гуляю.
Старина Эрни, воевавший на Японской войне, тоже любит рассказывать мне
про свои подвиги. Ему приходится труднее, чем миссис Лизи, больше работы.
Но когда мы едем на процедуры, я обеспечен байками по самую макушку. У
меня иногда складывается ощущение, что без меня этот дом молчал, и сейчас
наверстывает упущенное.
Когда я жалуюсь на собственную никчемность, мне придумывают немудреное
занятие, для правой руки, и я делаю вид, что удовлетворен, а миссис Лизи
и Эрни радуются, что я не ною и не могу навредить себе. Перебираю фасоль,
крашу скамеечки и забор, при этом смешивать краски и таскать ведра приходится
Эрни, считаю хозяйственные расходы ранчо, пишу официальные письма. Служу
насестом всем кошкам в доме. Пытаюсь быть полезным. Бобу смешны мои потуги.
Он перед сном заходит в мою комнату, выгоняет матушку, Эрни, кошек и издевается
над моей мягкотелостью и желанием сделать всех если не счастливыми, то
хотя бы довольными. Днем скучаю по нему. Мне это странно. Мне тяжело осознавать,
что я часто думаю о нем. Что в какой-то момент он вполз мне под кожу.
Меня пугают желания, возникающие при виде его щетины. Мне хочется прижаться
щекой к колючей коже. А он сидит и смотрит на меня, иногда засыпая в кресле,
иногда первым сдаюсь я. Несколько раз я смотрел в окно на степь и Боб,
подойдя сзади, клал руки мне на плечи, стараясь дотронуться пальцами до
тела в вырезе воротника. И меня бил озноб. Или жар. Мне страшно.
Вторая неделя. Я поправляюсь.
Плечо почти не болит. Мир кажется мне прекрасным. Здесь тоже красиво.
Звезды огромные, словно я во Вьетнаме. Небо черное. Если нет дождя, я
до позднего вечера сижу во дворе, на радость всей окрестной живности.
Миссис Лизи, узнав от Эрни, что врачи велели мне разрабатывать больную
руку, упоенно учит меня вязать. Мне нравится. И получается, кстати, отлично.
Я же столько узлов навязал за свое горное прошлое, да и потом, во Вьетнаме.
Работники живут неподалеку и в дом приходят только за деньгами или продуктами.
Они не семья. Они наперебой подносят Бобу зажигалку и смотрят ему в рот.
Миссис Лизи говорит, что Боб стал мягче и добрее. По трепету парней перед
работодателем и скорости выполнения приказов этого не скажешь. Думаю,
в следующем году Боб соберет себе армию. После работы они берут грузовик
и едут в бар. Я почему-то жду того дня, когда Боб поедет с ними. Но он
каждый раз приходит к нам.
Сперва он мылся в доме. Но я два раза обдал его водой из шланга, и теперь
после работы Боб сдирает рубашку и идет ко мне. Глупо, но весело. Первый
раз… Я поливал согретой за день водой грядку единственных чахлых цветочков,
и в воротах показался Барнс, злой, как тысяча косоглазых. Да, это была
не лучшая идея. Согласен. Но в тот момент она показалась мне бесподобной!
И я направил шланг на Боба. Матушка с Эрни спрятались в доме, собаки забились
под крыльцо, котов я видел на крыше, кобыла Боба вырвалась и убежала в
степь, я хохотал как сумасшедший. Все живое замерло в ужасе пред обтекающим
Бобом. Как же он орал на меня. Бессильно и яростно. И стоял в лучах заходящего
солнца, мокрый, прекрасный, ух я идиот… Я выронил шланг и сбежал в свою
комнату. Только все равно пришлось выйти. Миссис Лизи и Эрни пытались
защитить меня, я ринулся заступаться за них. Нас двумя взглядами поставили
на место и в наказание не спустились ужинать.
Когда тащил Бобу поднос, думал, убьет. В принципе не самый плохой вариант,
как оказалось. Пока втолкнувший меня в комнату Боб молча разглядывал мою
шею и уши, я зажмурился. А потом… потом мне стало так, как первый раз,
давно в школе, когда мисс Айзек наклонилась, объясняя задачу, и задела
бюстом мою макушку. Я вырвался из рук Боба и успокоился только на диване,
за дверью. Разрядившись так же позорно, как когда-то в школьном детстве.
На следующий день я опять его облил. Он погрозил мне кулаком, и все наладилось.
На третий день я забыл про свой фокус со шлангом, помогал Эрни чинить
сетку для кроликов. А вечером оказалось, что помывка Барнсов входит в
мои обязанности.
Только мне становится все страшнее и страннее. Я перестаю чувствовать
себя мужчиной. Рядом с Бобом. Впрочем - ерунда. Из-за одной, двух мастурбаций
не стоит переживать. Я просто давно не общался с девушками. Поеду на перевязку,
познакомлюсь с кем-нибудь. Мне необходимо расслабиться. Вот дерьмо.
Идет четвертая неделя моего
пребывания в доме Барнсов. Я понимаю, что должен уехать. Что каждый лишний
миг здесь ведет к одному. Мы с Бобом окажемся вместе. Не так, как друзья,
а вместе. Он опутывает меня сетью прикосновений. Он все решил для себя,
но боится спугнуть зверя. Я зверь. Я не думаю, что я педик. Боб тоже нет.
Но я не могу. Не могу. Мое сердце стиснуто обручем. Я пытаюсь завести
себе подружку и не могу. Потому что, отъехав от ранчо, я способен думать
только на одну тему. Где Боб. Чем он занимается. Нет, понятно, что работает,
но кто его напарник? Есть ли у него напарник? И как он обрадуется, когда
увидит меня. Как будет тянуться к моим волосам. Мне просто нечем занять
себя. Я болею, сплю, сижу на ранчо и мои попытки намекнуть, что я сижу
на лошади и способен гонять бычков, встречают не просто непонимание, а
изумленно поднятые брови и издевательское хмыканье. Может, мне его убить,
чтоб не мучиться? Какая гениальная идея! Другие мужчины мне даром не нужны.
И представляю, как душу Боба. Обязательно руками. Голыми. Кадык дергается
под моими ладонями. Пальцы колет щетина. Под моими руками заключена жизнь
Боба, такая хрупкая, беззащитная, и я отнимаю ее поцелу…Вот дерьмо! Нет,
нужно собирать вещи. Когда я покину дом и приеду к Саскии…
Это не жизнь. Я люблю женщин, всю жизнь любил, пока Барнс не стал всем,
что мне нужно в этом мире. Я влюбился в его дом. Его мать. В его Эрни
и его собак, Белл и Скуош. Я люблю всех котов миссис Барнс. Я не хочу
оставаться вне этого мира. И не могу остаться внутри его. Вот дерьмо.
И Саския. Вдруг ей нужна моя помощь. А деньги? Боб кормит меня, я не потратил
и пенни из последнего жалования. А все вьетнамские деньги положены на
имя Саскии.
Мне нужно подарить Бобу и миссис Лизи трактор. Или породистую корову.
А лучше грузовик. Я сижу на ступеньках госпиталя, жду Эрни и мечтаю, как
он обрадуется новой машине. Ветер играет разноцветным фантиком от конфетки,
и мои мысли скачут, как бумажная обертка.
Я хочу к Бобу. А Эрни нет. Я не знаю этого городка, расположенного на
десятке с лишним улиц. Я не знаю, где любимый бар старика, и сижу, ничего
не предпринимая. Я, невзирая на обширные планы завоевания сердец местных
красавиц, а девушки здесь прехорошенькие, ни разу не продвинулся дальше
крошечного больничного скверика. И Боб совершенно не при чем. Просто я
уеду, а они останутся, а вдруг это будет больно? Медсестра из госпиталя
во Вьетнаме покраснела, когда меня выписывали, и просила писать. Я потерял
ее адрес и мне стыдно. Она была милая и надеялась, что когда я смогу,
то смогу с ней. А я уехал. И сейчас мне хочется не шутить с чудесной,
кареглазой Джейн, прогревающей мне плечо электричеством, а к Бобу. Он
уже пришел и смотрит по сторонам. Не понимает, где наш грузовик. Где я.
Я потерялся.
Джейн грустит. Я почти здоров. Сегодня последний день, когда мне нужно
появляться в госпитале. Я не приеду сюда больше. Даже, когда отправлюсь
к Саскии, я пройду пять километров по степи до тракта, и начну ловить
попутку до станции. Где же Эрни.
Она такая красивая. Я не могу смотреть равнодушно на плачущую девушку.
Беру нежные, мягкие, такие не похожие на широченные ладони Боба, ручки
и несу ерунду, которая еще никогда никого не утешила. Что я не из этих
мест. Что я должен уехать, что она самая потрясающая девушка из тех, что
я встречал. Я уже стою перед ней, и она запрокидывает голову, ожидая.
Вот дерьмо. У меня кружится голова. Я слабею. Я чувствую себя шлюхой.
Я люблю Боба.
И он приезжает. Грузовик тарахтит, и несколько мгновений из кабины никто
не выходит. Я знаю, что там Боб. Я знаю, что он понял все неправильно.
Я тревожусь за Эрни. И обнаруживаю, что держу лицо Джейн в руках, как
будто она стеклянная банка с молоком, и я готовлюсь ее выпить. Боб медленно
открывает дверцу. Эта нога почти не сгибается. Ноет к перемене погоды.
Ему неудобно вести машину, но он приехал за мной. Боб выходит. Ухмыляется.
Он стоит, облокотившись на тупую морду нашего грузовичка. Боб даже не
замечает, что у него в руках монтировка. И я, ничего не объясняя, отпускаю
Джейн и иду к нему. Прохожу мимо. Он смотрит мне вслед. Я ухмыляюсь. Я
зол. Он обломал мне кайф от свидания. Он полное дерьмо. Я жую травинку
и затылком чувствую автоматную очередь. И еще одну. Сажусь на теплую кожу
сиденья и машу рукой Джейн. Я слишком часто прощаюсь последнее время.
Боб издевательски прикладывает руку к голове, салютует бодрым: "Пока,
мисс", и идет к пассажирскому месту. У меня рука в полном порядке. Да
и крутить руль я могу одной. Правой. Мы отъезжаем. Я боюсь вздохнуть.
Боюсь, что легкие разорвутся. Боюсь, убью Боба. У него мелко трясется
веко. И шрамы побагровели от прилива крови. Он страшен. Тоже боится убить
меня. Я уеду. Я уеду завтра.
Я первый раз в Штатах глохну.
Краем глаза вижу, как Боб разговаривает со мной. Бросает слова. Наверное,
пытается уязвить побольнее, или рассказывает, почему приехал он, а не
дедуля Эрни. Он смотрит на меня, а я не свожу глаз с дороги. Ветер поднимает
песчаные облака и гонит в нашу сторону.
Здесь случаются ураганы. Миссис Лизи рассказывала мне. А я ей - про волшебную
страну Оз и девочку Дороти, попавшую в эту волшебную страну при помощи
такого урагана. Потом я уверял матушку Боба, что это она была маленькой
Дороти, но забыла про свои чудесные путешествия, повзрослев. Она чуть
не заплакала. И поведала мне, что родилась на соседней ферме, вышла замуж
за отца Боба, несмотря на то, что его ферма была самой захудалой, а сам
муж жутким лентяем. И как много работала, чтоб прокормить мужа и маленького
Боба. А потом муж сбежал, и она лишилась даже такой поддержки. И никто
не шел к ним наниматься, бедным и одиноким. А потом мимо проходил, она
так и сказала, проходил, веселый парень, попросился на ночлег, потом на
пожить, да так и остался. И какие замечательные ее мужчины. А теперь есть
я и Боб так счастлив. И ей всю жизнь было плевать на досужие сплетни.
Главное, счастье близких. Про них с отчимом Боба тоже много чего болтали.
А прожили душа в душу. До самой его смерти, два года назад.
Я думаю о чем угодно, только бы не показать свою глухоту. Боб орет на
меня. Вижу, что орет. А я спросил тогда милую миссис Лизи, почему про
вас болтали. Ленни был чернокожим, улыбнулась женщина.
О, стадо. Не Боба. У Боба бычки, а это коровы, красные на заходящем солнце,
их много, да, торможу я! Уже черт знает сколько времени торможу здесь.
Совсем затормозился.
И включается звук. Они мычат так громко, что приходится поднять стекло.
И кабина разрывается от голоса Боба. Я, оказывается, специально остался
с девкой, Эрни не нашел меня, вернулся и приехал на пастбище, к Бобу,
который бросил все, поехал искать меня, а нашел с этой шлюхой!
Я ору, что Джейн не девка и не шлюха, и что он псих, и я ухожу. Я понимаю,
что псих я, но дергаю железную ручку, а Боб хватает меня за пах. Я застываю
и на мгновение открываю рот. Боб ломает меня. Тянет на себя, и я бью его.
Со всей дури, в лицо. Я взорвусь, если чертовы коровы не пройдут! Я убью
его! Боб отстраняется и смотрит в другую сторону. Я вижу его глаза в маленькое
зеркало. Вижу, как затягивает уродливым красным облаком синий глаз. И
понимаю, что пропал. Он уже сломал меня. Я сую руку в карман, мне больно.
Коровы прошли и я гоню, как ненормальный, стараясь не замечать оскал Боба.
Миссис Лизи бросается ко мне, но, повинуясь чему-то вне моего поля зрения,
исчезает. Эрни тоже не видно. Я иду в комнату и не слышу шагов Боба сзади.
Я закрываю дверь и, не раздеваясь, бросаюсь на диван. Потом вскакиваю
и иду в ванную. Ванна уже полна горячей воды. Я раздеваюсь, залезаю и
дрочу, до рези в члене. Плохо мне. Плохо. Я люблю его.
Чувствую сквозняк. Он стоит в дверях, облокотившись о косяк. В руке бутылка
виски. Смотрит на мои потуги, большой и прежний. Очень прежний.
Я знаю, что он думает. Отшвыривает свою бутылку. Усмехаюсь, встаю и иду
к нему. Я человек, меня нельзя взять или заставить. Я могу только захотеть.
А ты думал, что понимаешь меня, старший сержант?
У Барнса дрожали пальцы. Которыми
получалось сжимать круглые попки местных красоток. Девушек, за время его
войны успевших стать почтенными матронами. Их прелести помещались в ладони
Боба Барнса, громадной, ухватистой. Он, не задумывавшийся перед тем, как
вцепиться, хлопнуть, притянуть к себе, стоял на коленях над распростертым
под ним костлявым телом, и водил отвратительно липкими от пота пальцами
в сантиметре от вжавшегося в пол, пытающегося отсрочить то неизбежное,
безумно желанное и такое страшное, Элайсом Гроденом.
Барнс пил его и не мог напиться. Его страх, стыд, удивление, боль. И любовь,
выжигающую все прочее, ставшее ненужным. Смешным. Вкус горькой травинки
у его поцелуев. Вкус морской соли у кожи. Виски - у слез в уголках светлых
глаз. Горький перец - у только что залеченных шрамов. Вкус страха у их
будущего. Барнс был его частью и не мог оторваться. Не мог покинуть, и
стать существом извне теплой жизни, бьющейся под ним. Но сдержался и вышел.
- Ты как? Я люблю тебя.
- Я верю, у тебя весь лоб мокрый. Дай сотру. Смешные, - сильные длинные
пальцы слегка подрагивают, путаясь в отросшей челке. Улыбается с трудом,
такой же потный, блестящий. - Они такие коротенькие, а уже вьются. Дергаю,
сворачиваются, как провод на рации лейтенанта. Девушкам я говорил, какие
они красивые. А что хочешь услышать ты?
- Так сильно люблю.
- У тебя потрясающая задница. Годится для комплимента старшему сержанту?
Пуля отрекошетит, такая тугая, - широкий рот кривится, а глаза предательски
сверкают.
- Идиот. Люблю идиота. - Барнс губами оттягивает тонкую кожу под кадыком.
И пропадает опять, слишком притягательно бьется сердце в чужой груди.
Или уже его.
Я просыпаюсь часов в двенадцать.
Тело болит так, будто я разгружал "птицу" с мешками продовольствия. Часа
четыре. Нет, восемь. Нет… всю жизнь разгружал. Я еле двигаюсь. Зад болит
так, что я начинаю думать, мне туда танк въехал. Вместе со своей башней,
не меньше. Боб давно на пастбище. Я в его комнате, и все помню. Как Боб
лизал мои яйца. Как отсасывал мне и чуть не задохнулся. Как во сне все
время гладил меня и подгребал ближе. Я помню, как целовал его и не мог
остановиться. Ох, только бы никого не встретить. Я не иду, а качусь, как
БТР на ухабах. Беру вещмешок. Одеваю форму. Закрываю дверь и спускаюсь.
Там миссис Лизи. Она смотрит на меня и плачет. Она идет ко мне, обнимает
и опять плачет. Я люблю ее. Она не просит меня остаться. Она знает, что
я не останусь. Я люблю ее так, как любил бы родителей, которых не помню.
Она сует мне узелок с едой и деньги. Я достаю из кармана бусы. Я знаю,
что она хотела такие бусы. Из камешков, синих, как глаза ее Боба. Она
держит меня за руку. Я чувствую, что еще чуть-чуть и я снова окажусь в
госпитале. Целую ее мокрую щеку и ухожу. Я буду писать. Ей я буду писать.
Месяц назад мы шли вдвоем. Не замечая колючих трав. Сейчас степь цепляется
за меня, путает, держит. Что ты делаешь, идиот. Что ты делаешь.
Я три часа шатаюсь по солнцепеку. Сюда мы дошли за час. Потом нахожу два
куста, бросаю вещмешок и падаю в черную бездну.
Просыпаюсь, когда полоска солнца над горизонтом стала тоненькой, как бровь
юной девушки. Я проспал не менее шести часов. Через пятнадцать минут выхожу
на дорогу. И вижу в темноте, как от дороги в сторону ранчо уезжает наш
грузовик. Мне больно. Так больно. Оказывается, Боб не поймал меня.
Вот дерьмо.
***
Я прошу один билет до Москау.
Все просто. Москау - уже Айдахо. На месте соображу, как добраться до гор.
Мать дала мне конверт. Не думал, что они переписываются. Как же все просто,
аж скулы сводит от злости. Я потратил уйму денег и времени, добывая адрес.
Чертов адрес ублюдка Элайса Гродена. Вот он. Билет и адрес. Иногда мать
меня поражает. Молчит, потом раз, а он мне пишет. Ублюдок. Ей пишет. А
от меня сбежал, как последняя шлюха, ограбившая клиента. Я беру чемодан
и иду на перрон. Я страну пересек из-за Элайса. Чтобы…. Посмотрю на месте,
ради чего я это сделал. Спустя два года. А точнее два года и пять дней.
Сегодня 19 августа. Он ушел 14. Я помню.
Поезд едет слишком медленно. Тогда он всю дорогу смотрел в окно. Показывал
пальцем на всякую ерунду, хлебал мерзкую шипучку и трещал. Боб, гляди,
девушка. Боб, гляди, дети играют. Я не спросил мать, женат ли он. Мне
все равно. А поздравление с Днем независимости короткое. Выучил за время
пути. "Солнышко мое дорогое, миссис Лизи! С праздником! У меня все хорошо,
немного устаю, но сейчас сезон, народу в горах толпы и я почти не бываю
дома. Очень люблю вас. Надеюсь, что у вас тоже все в порядке. Вы же мне
написали бы, случись, что с вами? Или с кем-то из вашей семьи? Ведь написали
бы? У нас летом очень красиво, горы цветут и пахнут радугой. Я нарисовал
вам. Я скучаю. По вам и вообще, целую вас всех. Ваш Элайс." Всех - это
меня тоже. Вот ублюдок.
Чем я ближе к цели, тем медленнее течет время. Может, не стоило тогда
трахать его второй раз? Попутчики смотрят с уважением. Еще бы. Я в полной
форме и даже все награды нацепил. Упрощает жизнь. Мало ли, как там пойдут
дела. Может, придется потрясти орденами. Не знаю зачем. На месте разберусь.
Выгляжу полковым жеребцом в полной сбруе. Такие возят генералов на парадах.
Черт, красиво возят!
Пил я до чертей. То ли оттого, что я проклятый пидар, то ли оттого, что
он точно полный пидар и бросил меня. Протрезвев, стал доказывать себе,
что нормальный. В полном порядке. Даже подругу завел. Хорошая баба. Добрая.
Я честно старался. Даже пытался представить, как спешу на ранчо после
загона. А там она. Чуть не вывернулся наизнанку. Я хочу идти домой, чтоб
там Элайс ждал. Или со мной ехал. Рядом. Все равно.
Да. Начал искать адрес. Я писать не люблю. Но мать просить глупо. Эрни
еще хуже меня. Вот… сам. Пока написал, пока разослал. Пока успокоил Салли.
Ничего не скажу, хорошая баба. Прощай, говорю. Денег дал. Дела у нас идут
по высшему классу. Так я и вкалывал. А что еще оставалось делать? Не вешаться
же.
Я, похоже, задремал. А Элайс мне опять снится. Часто. Я мозоли натер от
таких снов. Ни с одной бабой я себя не чувствовал слаще. Хотя он лежал
как бревно и ладонь себе до крови прокусил. Второй раз. Ох, зря я тогда
сорвался. Все ж отлично было. Ему у нас нравилось. И наорал зря. Но как
увидел его с той шлюхой… Чуть не убил обоих. Голуби. Я переспал с ней
потом. Тоже не то. Я ж думал, у них роман. А он ей говорил, что не любит.
Другими словами, но не любит. А мне ничего не сказал. Но ведь прижимался.
И сбежал. На другой день. А так все было хорошо.
Я все выяснил. До дыры Элайса
ничего не ходит. Только туристов возят автобусы. Там выгружают, дают проводника
и в горы на три дня. Сейчас сезон. Толпы туристов топчут горы Элайса.
А в деревне живет обслуга. У всех машины. Трястись с туристами - идиотизм.
Я стою в туристической конторе, смотрю на снующий сброд и злюсь все сильнее.
Надо брать машину. Элайс мне обходится в кучу денег! Ненавижу бессмысленные
траты. Девчонка, у которой я выяснял про дыру Элайса, подбегает ко мне
и говорит, что жена директора базы, соседней с Элайсом, возвращается домой,
и будет рада помочь герою Вьетнама. Настроение у меня улучшается. Не зря
я парился в сукне и гремел своими планками. Жена директора, дама без возраста,
просит называть ее Лорна и говорит, что выезжает сейчас и надеется быть
на месте часам к десяти вечера. Я на все согласен.
Она трещит без умолку о красотах. У меня на третий час езды башка раскалывается.
Я убью Элайса еще и за это! Мы останавливаемся у придорожного Мака и едим.
Она додумалась спросить о цели моей поездки. Что мне нужно в их глуши.
Я говорю, что у меня там однополчанин. Звал в отпуск. Ей даже в голову
не приходит, сколько сейчас работы!!! А я… Я бы сдох, если бы не приехал
сюда. Да и она не знает, что я из Техаса. Что у нас сейчас самый адский
труд. Спрашивает, кто мой приятель, и верещит, как трогательно фронтовое
братство. Срал я на братство. Дайте мне Элайса, и только вы меня и видели.
Улыбаюсь. Гроден, миссис, Элайс Гроден. "Гроден?", - удивляется дама,
у него так тесно. Вам будет неудобно. Эти отгулы. Слов нет, проводник
он великолепный, спасатель отменный, но дети, вы же понимаете, это невозможно.
Муж уволил его. Я не понимаю. Но зверею. А она продолжает. Он пропускает
неделю в месяц. Нет, отзывы о Гродене, особенно туристок, замечательные,
но надо же иметь совесть! Взять ребенка с собой в поход! Он плакал по
ночам, и наши дорогие гости были очень недовольны. Это безобразие. Он
ушел к нашим конкурентам. Но там тоже понимают, что долго так продолжаться
не может! Пусть работает по специальности, все равно дети пойдут в школу.
Ну, когда пойдут в школу. Он же имеет какое-то образование, представляете?
Я почему-то не могу спросить про жену. Но он женился сразу после приезда
сюда. Иначе не успел бы сострогать двоих сосунков. Может, ему было плохо
у меня? Нет. Хорошо. У меня дикое желание выйти и рвануть домой. Но я
все всегда довожу до конца. И столько уже потрачено. И я везу ему жилет.
Мать вязала. Я хочу увидеть ублюдка! Мы встаем и идем к машине. Лорна
говорит, что еще три часа и мы на месте. Она трещит, но я не слушаю. Не
про Элайса. Скучно. И думать про него не могу. Он шлюха. Женился. Я не
смог, а он только вырвался, сразу потащил какую-то дуру в церковь. Внезапно
понимаю, что мне рассказывали что-то про Элайса, а я прослушал. "Простите?"
- говорю я. И улыбаюсь вежливо.
"Денег", - объясняет дама. Все его деньги, представляете? Такая неприятная
была история, все переживали.
Я киваю. Я его трахну. Даже если он женат.
Лорна тормозит на развилке.
Я вылезаю, благодарю и лезу за деньгами. Она возмущенно машет руками.
Что вы. Вы защищали нашу демократию, пролили кровь. Ну, спасибо. Иду по
узкой дороге в сторону группы домиков. Несерьезные они. Маленькие. Тут,
похоже, живут летом. А зимой Элайс мерзнет. Почти темно. Народу на улице
нет. Вижу за забором старика, подхожу и спрашиваю, где дом Элайса Гродена.
Он подходит к забору и долго объясняет мне, какие из этих домов не дом
Элайса. И что Элайс, наверное, вернется утром. А сейчас на последней ночевке,
которая в трех километрах у водопада. По тропе. И что Эви пустит меня
переночевать, если я ей понравлюсь. Что она хорошая девочка. У меня от
злобы темнеет в глазах, но я киваю.
Иду вдоль поселка и вижу дом с живой изгородью. Он убогий. Я не объясню,
но убогий. Бедный и опрятный. Я жил в таком, когда ушел отец. Его обитатели
пытаются скрыть свою нищету. Свет горит в одном окне. Во дворе валяются
машинки, куклы и какая-то пластмассовая ерунда. Верно. Поздно. Дети спят.
Стучусь. Вижу, дверь открывается и ко мне навстречу бежит девочка. За
ней мальчик, помладше. Он во все глаза уставился на мои ордена. Да. Смотри,
мальчик, к твоему отцу-ублюдку приехал герой. Он никогда не рассказывал
про жену. А детям лет по 6. Они боятся меня, моей рожи, но верят форме
и боевым наградам. Как же так. Он не слова не сказал мне про жену.
Мистер, вы кто? "Старший сержант Роберт Барнс к услугам мисс", - рявкаю
я. Мальчик восхищенно открывает рот. Девчушка краснеет. "Как мне увидеть
миссис Эви?" - спрашиваю я. Дети переглядываются. "Она - Эви, - говорит
мальчик, - а я Ричи". "В честь мистера Бартона!" - хвастается он. "Кто
таков? - хмурюсь я. - Генерал?" "Не знаю", - теряется мальчик, но почему-то
перестает бояться и боком приближается ко мне. "Мистер, можно потрогать?"
И тычет пальцем в мундир. "У дяди тоже есть!" - говорит девчушка. И я
чувствую… то же, что и два года назад. Когда услышал: "Вставай, Барнс.
Я пришел за тобой". Стою и смотрю на детей. Дядя. Я идиот. Дядя. У Элайса
была сестра. Муж - мерзавец. Я же помню! "Дяди нет?" - спрашиваю я. Мальчик
расстроен. "Мисс, - продолжаю я, - вы позволите мне оставить вещи и мундир?
А ты можешь посмотреть. Но это боевые ордена. Понимаешь?" "Да!" Он счастлив.
Девчушка раскрывает калитку и, взяв меня за руку, ведет в дом. Мне странно.
Тише, дядя. Бобби уже спит, потому что маленький. Я смотрю в окно. Почти
совсем темно. Но я не хочу ждать. Снимаю мундир, достаю из чемодана куртку
и кроссовки. И спрашиваю: "Мисс, смешной старикан сказал, что место дислокации
дяди близко. Я дойду за час?" "Да, мистер", - кивают дети. Они точно племянники
моего ублюдка. Я доволен. А где их родители, я спрошу у самого Элайса.
Я быстро хромаю по тропинке. Она широкая, и идти по ней одно удовольствие.
Даже ночью с моей ногой. Минут через сорок я натыкаюсь на лагерь: двадцать
разноцветных палаток, несколько костров и нестройное блеянье старческих
голосов. Музыка. Иду кругом, как хищник, высматривающий добычу. И вижу.
Элайс стоит у дерева, жует травинку, и по лицу пляшут отсветы костра.
Он не с ними. Он около. Не сводит глаз с огня. Вот я тебя и поймал. Неслышно
крадусь к дереву, не один он - призрак джунглей. В нашу сторону никто
не смотрит. Рыжая тетка поет, зажмурившись, о луне и жажде смерти. Дура.
Я делаю шаг, и прежде чем Элайс успевает что-либо понять, зажимаю рукой
рот с травинкой и тащу, тащу его подальше от чертовых палаток, в темноту,
в кусты.
- Значит, младшего парня зовут Бобби?
Я должник мужика, прибитого к входу нашей церкви. Элайс так смотрит на
меня, что я неоплатный должник. Он мой. Всем обмякшим телом и стуком сердца
мой. И был моим два года. Я должен был прийти раньше. Я идиот, что так
долго думал. Элайс пытается говорить, но мне не нужен бред, который сейчас
понесет мой парень. Мне нужны ответы. Несколько ответов, а потом пусть
трещит, хоть до моей смерти. Он читает мою злость и пугается. Дурак хочет
поцеловать меня. Я его понимаю. Но сначала я узнаю то, что важно мне.
- Отвечай!
Кивает, отпускаю ладонь.
- Я попросил сестру назвать его твоим именем, мне нужно было говорить
кому-нибудь - Боб, а ей…
Я зажимаю широкий рот, я понял, что ей насрать, и задаю второй вопрос:
- Где их родители? - и на мгновение отодвигаю ладонь.
- Боб, я виноват…- затыкаю и смотрю в бешенстве на готового разнюниться
Элайса.
Он, похоже, понимает, освобождаю ему рот. Элайс торопится, мелет, захлебываясь
слюной:
- Саския с мужем уехали, кажется, в Бразилию, я не знаю, ему было плевать
на детей, он ударил Ричи, я избил его, а Саския сказала, что я ей не брат,
и все мы ей омерзительны. Она замечательная, такая милая, но увлекающаяся
натура, ох, Боб, я рад…
- Проехали, потом оближешь меня, а сейчас… Ты нищий? Оставил ей открытый
счет? Дети в обносках. Дом разваливается, она спустила все твои деньги?
Элайс возмущенно дрыгается у меня в руках, и я чувствую такую ярость,
такое желание. Я хочу его трахнуть. Всего один раз. Всего один. И завтра
раз. Но мне нужны еще два ответа. Я, похоже, сделал ему больно, он пытается
укусить мою ладонь, потом замирает и покорно дышит.
- Ответишь?
Кивает.
- Да. Но платят жалование. Небольшое, но мне много не надо. Боб, я…
Опять затыкаю и говорю, не отводя глаз:
- Завтра ты уволишься. Послезавтра мы уедем. Мать плачет. В N-филде есть
школа. Я тебя искалечу, ублюдок, если ты не пойдешь со мной. Дети ни в
чем не будут нуждаться. Ты, сукин сын, - мой. В горе и в радости, понял,
урод? Мне надоело жить без тебя, в доме, где был ты. Отвечай, да?
Плачет. По-детски захлебываясь. Еще бы. Мать смотрела сериал, там герой-козел
говорил героине-дуре такие слова и она рыдала. И согласилась. Я запомнил.
Как знал, пригодилось. А еще он поцеловал героиню. Только пасть не зажимал,
конечно. Но там баба, а тут сержант ВМФ США. Кивает, надумал что-то.
- Ну? Да?
- Да.
Тяжело с ним. Я вытираю об куртку обслюнявленную Элайсом руку и беру его
лицо в ладони. Как он держал ту шлюху. Только у него слезы уже высохли,
травинка от губы отлипла, и рожу раздвигает фирменная ухмылка.
Поцелую, а потом пусть говорит, что угодно.
The End
fanfiction
|