Две стрелы

Автор: Ки-чен

Фэндом: Ориджинал

Рейтинг: R

Жанр: romance/angst

Саммари: небольшая зарисовка из AU эпохи Хэйан, о людях, которые не понимают друг друга... а также о тех, которые понимают друг друга слишком хорошо

Дисклеймер: Все принадлежит автору.

Размещение: с разрешения автора

Глава 1

Слуги в Эдоском замке расчищали снег с рассвета, орудуя длинными бамбуковыми метлами, так что по обе стороны дороги ведущей к Западным воротам теперь лежат истинные горные гряды, почти по грудь высотой. Но снежные хлопья продолжают падать, подобные клочьям ваты из прохудившейся зимней ханобы, ветер подхватывает их, швыряет в лицо, залепляет глаза; подолы двенадцатислойных косодэ придворных дам промокают во мгновение ока, не давая сделать и шагу; их длинные распущенные волосы, сперва делаются словно бы седыми, а затем стремительно влажнеют, пряди облепляют лица и руки, падают на глаза, не позволяя ничего рассмотреть впереди себя. Впрочем, завеса снега и без того столь густа, что даже огромные столбы ворот с уложенной поверх них гнутой балкой виднеются впереди лишь смутными тенями, а замок, оставшийся позади, и вовсе скрыт туманом и метелью.

Юкамицу но-Тёдо, хатамото императорской стражи, вздрагивает, когда фигура, выступившая из снежной мглы прямо перед ним, сгибается в почтительном поклоне, невольно заставляя сбиться с шага.

— Ты меня напугал, Гиро-сан. Что там?

Его первый помощник через плечо начальника бросает презрительный взгляд на растянувшуюся по дороге процессию: его величество император Камэяма со свитой сейчас похожи скорее на труппу ряженых актеров, застигнутых снегопадом где-нибудь в полях между Тэбо и Сёмицу.

— Может, подать им паланкины прямо сюда? Так мы до ворот и к полудню не доберемся.

Лицо Юкамицу но-Тёдо каменеет.
— Не положено.

По счастью, его парни топают браво, по обе стороны от придворных, как и полагается императорским телохранителям, — чеканят шаг даже по сугробам, и снег под их шагами хрустит слитно и звонко. Поскрипывают кожаные доспехи из множества скрепленных кольцами пластин; в снежной мгле длинные, островерхие, загнутые к небесам оплечья и рогатые шлемы делают воинов похожими на демонов, какими их изображают в храмах Аматэрасу.

Гиро Имидзу хмыкает равнодушно и пристраивается на положенное место, по левую руку от своего хатамото, на полшага позади него. Образцовый служака...
— Похоже, Тёдо-сама, когда гадатели объявили нынче западное направление благоприятным для императора, они на улицу не выглядывали!

Образцовый, да... Вот только не знает, когда следовало бы придержать язык, — и умом его боги слегка обделили.

Сегодня, в день поминовения предков рода Фудзивара, западное направление — от дворца к храму Светлого Спокойствия — было бы объявлено благоприятным, даже если бы на землю обрушились все тридцать семь бедствий, обещанных в «Грозовых свитках» пророков Гэдзи, дабы ничто не могло помешать императору исполнить свой долг перед семейством, которое возвело его на трон — и удерживало на нем — вот уже почти целый Круг лет. А даже если бы заартачились гадатели, — император пошел бы все равно, пеший и босый, сквозь град, ливень, потоп и небесный огонь... если только еще жива у него в памяти судьба его отца, покойного императора-отшельника Го-Сага, и старшего брата — бывшего императора Фукакусы, процарствовавшего от силы три года, прежде чем Фудзивара сместили его, чтобы заменить кем-то более покорным их воле.

Теперь же, когда у Камэямы оба сына (наследник, и «принц на замену») уже подросли, благополучно избегнув всех опасностей младенческого возраста, — покорность и благочестие и вовсе должны сделаться основной его чертой.
И осторожность.
Хотя это как раз — уже забота Юкамицу но-Тёдо.

— С дороги что-нибудь сообщили?

Разумеется, он заранее разослал людей по всему пути до храма, но в такую погоду на них мало надежды, — вот почему он ничуть не удивлен, заслышав недовольное сопение Гиро.

— Будь она неладна, эта метель...

Помощник чуть убыстряет шаг, дышит теперь уже в самое ухо хатамото:
— Думаете, это правда, Тёдо-сама? Думаете, они решатся?

Если только снег и убийце не спутает все планы... Но надеяться на это едва ли стоит. Безумцам погода не помеха. Однако, отвечая Гиро, он старается, чтобы голос излучал уверенность.

— Наши парни начеку. К императору он не подберется. К тому же, мы знаем Минамото Кёдзи в лицо.

— Странно, что они послали только одного человека. Может, клан Минамото и оскудел, но не настолько же! Тёдо-сама... уверен?

— В моем источнике? Без тени сомнения. Кёдзи придет один.

За спиной — неразборчивое бурчание. Гиро не то чтобы сомневается... скорее, обижен скрытностью начальника. Но хатамото никак не может назвать имя доносчика — даже старому проверенному другу. Нет, невозможно. Нечего даже и думать. И он повторяет с нажимом:
— Кёдзи придет один.

А вот наконец и Западные ворота. Первые две дюжины стражников лязгающей змеей втягиваются между распахнутых створок и, оказавшись снаружи, разбиваются на две шеренги по обочинам, лицом к дороге. При этом стоять приходится по колено в снегу, но на суровых, обветренных лицах не отражается ни тени эмоций. Юкамицу но-Тёдо окидывает их одобрительным взглядом со своего поста у левой опоры ворот.

Между рядами почетного караула проходят сперва шестеро глашатаев с намокшими, обвисшими знаменами с небесными именами государя, затем — шестеро барабанщиков. Пропитанная снегом кожа от ударов ладоней издает глухой, слегка жалобный звук, не разносящийся и на два десятка шагов. Жрецы, сопровождающие процессию до храма, держатся лучше всех, — даже не ежатся в своих тонких желтых балахонах и деревянных сандалиях.

Самого императора и его свитских почти не разглядеть за толпой челядинцев, держащих над головами господ совершенно бесполезные зонты: рисовая бумага промокает, рвется, пропуская крупные капли; ветер задувает из-под низа, швыряя снег в лицо полными пригоршнями и словно издеваясь над всеми попытками людей защититься от непогоды.

Из промозглой круговерти по одному начинают выплывать паланкины, похожие на вытянутые красные короба, с длинными шестами, закрепленными на крыше. Сперва государь, а затем и придворные по очереди рассаживаются по местам. Целых восемь носильщиков для его величества, — истинная морока приучить их всех шагать точно в ногу... Хатамото знает об этом от тюнагона Дайкацу, заведующего всеми придворными службами.

Дайкацу но-Цумура, его сват. Нужно не забыть преподнести ему достойный подарок, теперь, когда дело наконец сладилось...

Словно уловив мысли начальника, верная тень, Гиро, заговорщицки шепчет из-за спины:
— Ну и погодка, да, Тёдо-сама? Сейчас куда приятнее под боком у молодой жены... Сегодня у вас ведь была третья ночь, верно? По вкусу ли пришлись молодым свадебные моти-и?

К стыду своему, Юкамицу но-Тёдо чувствует, что краска поднимается к лицу, и скулы начинает предательски покалывать.
— Отвяжись...

Обычно на службе он никогда не позволяет себе такого запанибратства, но сейчас просто не может придумать, что сказать. По счастью, Гиро отвлекается, когда кортеж наконец трогается вперед и нужно проследить, чтобы все четыре дюжины стражников заняли свои места, и чтобы не отстал ни один паланкин, и подбодрить глашатаев, чтобы громче кричали, а барабанщиков — чтобы лупили изо всех сил... Никакая непогода не должна помешать императорской процессии выглядеть должным образом, когда государь направляется почтить предков рода Фудзивара! Именно за этим сюда и поставлен Юкамицу но-Тёдо со своими подчиненными.

Не то чтобы он сразу смирился со своей не слишком почетной должностью, похожей скорее на отставку, — так проштрафившегося командира задвигают на пост в какую-нибудь глушь, где о нем никто не вспомнит до Последнего суда. После пышности бакуфу, военной ставки, с ее парадами, смотрами, учениями, показательными сражениями и боевыми занятиями, после всей этой четкости, выверенной отточенности, кристального сосредоточения помыслов и побуждений, после слепящей яркости тэндайского огня, — оказаться здесь, в захолустном Эдо, словно в насмешку именующем себя столицей, в охранниках у государя, вся власть которого простирается разве что на его сад и дворец... да и то, лишь пока Фудзивара не вздумает повысить голос... среди унылой, утонченной роскоши, разъедающей нутро воина, хуже чем ржа — железо, среди мелких интриг и двусмысленностей императорского двора... Ничего удивительного, что Юкамицу но-Тёдо воспринял свое назначение как подлый удар в спину; и даже взялся искать, кто мог стоять за столь незаслуженной немилостью.
Поискам мгновенно положило конец короткое послание, полученное в день отъезда от самого Идзиямы. Всего три слова. Поезжай. Учись. Возвращайся. До сего дня хатамото и не подозревал, что старейшина клана, вообще, знает о его существовании, — и тем более, имеет на его будущее какие-то планы. Это был последний раз, когда слезы смочили его ресницы... и первый — когда он не стыдился своих слез.

Крупные снежинки, тающие на щеках, сейчас напоминают ему о том дне. Начальник стражи смахивает капли, не снимая кожаной рукавицы, и на щеках остаются влажные потеки. Хлопья налипают на ресницы, мешая смотреть по сторонам, и он смаргивает, морщась, когда от воды начинает щипать глаза. Что за проклятая погода!..

Дома по обе стороны от императорской дороги виднеются смутными серыми тенями, и идущим впереди с трудом удается на поворотах отыскивать путь, чтобы не завести весь кортеж на обочину. Вопли глашатаев доносятся из головы колонны, подобно хриплым жалобам болотных птиц, удары барабанов едва слышны, словно вьюга огородила процессию незримой стеной, от которой отражаются любые звуки. Странно, что им, вообще, удается двигаться вперед...

Обходя кортеж с другой стороны, хатамото натыкается на своего помощника. Не сговариваясь, они чуть отстают, чтобы пойти рядом в хвосте колонны.
— Все в порядке?

Юкамицу уже убедился в этом собственнолично, однако задать положенный вопрос считает своим долгом. Гиро пожимает широченными плечами.
— У Третьего из Северного Крыла порвался ремешок на сапоге. Пять ударов за небрежение. В Восточном Крыле двое до сих пор ходят не в ногу, и мечи висят криво...
— Новички?
— Точно. Вернемся — скажу их старшему, чтобы погонял парней как следует и не смел такую зелень выставлять на парадные выходы. В бакуфу его бы за такие штучки...

Оба тоскливо вздыхают. Гиро даже сильнее, чем его начальник, грезит о возвращении, — у того-то теперь появилась хоть какая-то отрада, а помощник бобылем так и живет в казарме. Правда, нашел себе занятие: отыскал в дворцовой свите, среди прислуги, одного йендзи-о, западного дикаря, и теперь учит с ним когурёский.
В отличие от остальных, Юкамицу но-Тёдо и не думает смеяться над своим помощником. Он-то знает точно, что война неизбежна...

Однако сейчас, впервые за всю его жизнь, эта мысль, помимо привычного возбуждения, приносит с собой еще легкую тень грусти. Если он уплывет с войсками через море... Тамако! Как он сможет ее оставить?..

Внезапно, совсем некстати, вспоминается, как он лежал сегодня рядом с ней, и единственными звуками в темной комнате было потрескивание углей в хибати, шорох снега за наглухо задвинутыми сёдзи, — и ее дыхание.

Он не сомкнул глаз всю ночь... вот, должно быть, откуда это легкое головокружение сейчас, и ощущение странной отделенности от происходящего. Как будто снег не только императорскую процессию отрезал от внешнего мира, но и его собственную душу заключил в непроницаемый кокон, куда все стороннее проникает лишь с трудом и с опозданием, слегка, неуловимо искаженное...

Но он не мог спать. Она, такая хрупкая, почти невесомая, бесплотная, — он не верил собственным ладоням, касавшимся ее тела, не верил собственным глазам, горевшим, словно от огня, от ее невыносимой белизны... Разве он мог оскорбить ее взор неприглядной позой, случись ему разметаться во сне, или слух — нечаянным храпом?.. Он не спал до зари, замирая всякий раз, когда она шевелилась у его плеча. И смотрел, не отводя глаз, когда серый предрассветный сумрак вычертил во мраке высокую линию скулы, тонкий нос с едва заметной горбинкой, мочку уха, похожую на лепесток цветка...

А утром он рассказал ей то, о чем умолчал даже верному Гиро.

—...Сделаю еще круг... — Если помощник говорил до этого что-то еще, — хатамото не слышал. Несколько мгновений он глядит Гиро в спину, пока тот не исчезает за снежной пеленой... словно завеса падает, скрывая его из глаз, как в театре гоккоро, когда изображается смерть героя. Дрожь невольно пробирает его — но виной тому холод, а вовсе не дурные предчувствия.

В этом он уверен: ведь он принял все меры предосторожности.

Императора, конечно, тревожить никто не стал... да и к чему, если поездку в храм все равно не отменить. Мелькнула, правда, мысль предупредить кого-нибудь из Фудзивара, — но за ночь у Юкамицу но-Тёдо было время поразмыслить, и потому, явившись поутру на службу во дворец, он не сделал ничего подобного.

Если покушение увенчается успехом, несмотря на все ухищрения хатамото, который вдвое усилил охрану для этой поездки и отобрал лучших людей, — никто не должен знать, что Юкамицу но-Тёдо был предупрежден заранее, иначе лучше сразу просить Гиро стать его доверенным и совершить сэппуку. Могут обвинить в преступном небрежении, а могут — и в сговоре с убийцами... Нет, лучше даже не думать об этом.
Зато если безумца Кёдзи удастся схватить, — хатамото пожнет все лавры. Вот уже две причины промолчать.

Хотя, конечно, есть и третья.
Он никому не мог сказать, что виделся с Ёсунари Эдзиро.

Никому, — кроме Тамако, которая приходится изгою младшей сестрой...

...И вновь Юкамицу на ходу делает смотр своему отряду. Почти полсотни бойцов, много это или мало, чтобы защитить императора? Даже несмотря на пронизывающий ветер с залива, на мокрый снег, липнущий к одежде и затрудняющий движения, все четыре Крыла маршируют бодро, оружие держат под рукой, по сторонам смотрят зорко. Нет, не зря он муштровал их все эти три года, не хуже чем в бакуфу, — Юкамицу есть чем гордиться. Вздумай даже сам сёгун сделать смотр его войскам, он едва ли нашел бы в чем упрекнуть своего хатамото. С ними государь в безопасности.

Начальник стражи невольно задерживает взгляд на императорском паланкине. Алый короб мерно опускается и поднимается при каждом шаге носильщиков, движущихся вперед с полузакрытыми глазами, словно в трансе. Бамбуковые шторки опущены, изнутри — ни шороха, ни звука, словно паланкин пуст. Зато остальные носилки — как мышеловки, битком набитые добычей. Попискивание свитских дам, какая-то возня, приглушенные голоса... Должно быть, им там довольно тесно, — но из соображений безопасности Юкамицу не мог допустить, чтобы процессия чересчур растянулась по дороге, и запретил младшим придворным брать лишние паланкины. Ничего, потерпеть осталось еще немного: скоро остановка.

Снег валит все гуще, и в этой бешеной круговерти они едва не проходят мимо постоялого двора. Тотчас стража окружает строение, Хатамото с помощником лично проверяют, нет ли внутри посторонних. Затем приходит черед слуг — они должны приготовить все для трапезы и недолгого отдыха государя; но эта рутина Юкамицу уже мало интересует: его место снаружи, вместе с отрядом.

Никто, впрочем, и не приглашает его остаться под крышей. Первые дни, когда он только занял свой пост, приглашения от императора и придворных сыпались градом, — однако он тут же пресек это в любезной, но категоричной форме, которая, вероятно, утонченным придворным показалась совершенно оскорбительной. Но хатамото было наплевать, как поступал его предшественник: сам он ни на миг не желал забывать, что этот пост для него — лишь краткая остановка на служебном пути, и вовсе незачем ни с кем заводить дружбу, а тем более пытаться войти в мир, где он все равно, несмотря на все свои усилия, навсегда останется чужим.

То, что эти изнеженные, манерные вельможи будут взирать на него как на дикого зверя, которого забавы ради взяли в дом, и теперь каждый демонстрирует перед другими свою храбрость, то потрепав хищника по холке, то потрогав клыки, — эта мысль также сыграла не последнюю роль в его решении держаться от двора подальше. Юкамицу но-Тёдо, потомок рода древнего, но не слишком знатного, отнюдь не заблуждался насчет своей неспособности отличить обычную дружескую насмешку от скрытой издевки, особенно в устах придворных хлыщей; а на оскорбления, истинные или мнимые, он привык отвечать одним-единственным понятным ему образом. Но сомневался, что сёгун одобрит, если от руки его хатамото в столице во все стороны полетят с плеч головы...

Как же его при этом угораздило жениться на Тамако?

Должно быть, этот вопрос задает себе не только он один: уже не раз и не два за последнее время начальник стражи ловит на себе лукаво-удивленные взгляды подчиненных. Но даже верный Гиро не осмеливается пока открыть рот.
А ведь никто не знает, каких мучений потребовало от Юкамицу это сватовство... До последнего дня, даже после первой ночи, проведенной под кровом тоннодзё Ёсунари, и даже после второй — он все еще был готов к отказу. И когда услышал сорвавшееся едва слышно с розовых губок Тамако приглашение: «Ждем вас вечером, господин», то едва не попросил ее повторить, из страха, что мог ослышаться.

Зачем?

Тамако, похожая на бутон, чуть тронутый весенней росой. Тамако, нежная, как порыв ветерка над бухтой Осава в летний полдень. Тамако, трепетная, как горьковатый запах осенних хризантем. Тамако, легкая, как ночная снежинка... Тамако.

Каким она видит его? Грубым воякой с голосом, охрипшим от крика на ветру... не знающим, куда девать ставшие вдруг такими неуклюжими руки, за этим столом, заставленным крохотными мисочками и подносиками, на которых еда разложена тончайшими ломтиками, разноцветными комочками, полупрозрачными дольками, годными, чтобы усладить взор, но уж никак не вкус.

Он так ничего и не ел с утра, — если не считать парочки лепешек моти-и, традиционного свадебного угощения, подающегося на третье утро молодым. Боялся нарушить очарование стола, накрытого словно бы для небожителей, а не для обычных людей. Боялся внушить к себе отвращение грубым движением или звуком. Боялся увидеть презрение в этих блестящих под челкой глазах...

Она ничего не говорила, только улыбалась. По-птичьи вертела головкой, глядя то на него, то куда-то вдаль. Юкамицу был бы рад высказать, как он рад сидеть здесь с ней сейчас, как не хочется ему уходить, каким счастливым она сделала его этой ночью... Он не сводил взгляда с тонких пальчиков, кончиками удерживающих на весу чашку, — и невольно вспоминал, как всего пару часов назад эти же самые пальцы касались его кожи в пугливой ласке, за сдержанностью которой чувствовался нарождающийся жар... Ему хотелось спросить, доставил ли он ей удовольствие? Чувствовала ли она хоть в малой степени то же, что и он?.. Но язык казармы не знает таких слов.

— Я хочу, чтобы у тебя поскорее были дети, — говорит он наконец. — Знаешь, у нас в роду было четверо тэндаев...

Звучит невыносимо самодовольно, и он тут же начинает ненавидеть себя за это. Но слов обратно уже не вернешь. И когда Тамако кивает, полуотвернувшись, он не знает — то ли это от смущения, то ли чтобы скрыть насмешку...

И потому, как в омут головой, Юкамицу решается:
— Я виделся с твоим братом.

Она вскидывает голову так резко, что едва не рассыпается тяжелая прическа симада. И хатамото понимает: она сразу догадалась, которого из братьев он имеет в виду.
— С Эдзиро? Где?

Как обычно, ее слова доносятся едва слышно, но теперь и Юкамицу понижает голос. Это не для посторонних ушей...
— Встретились случайно, на постоялом дворе. Немного поговорили. Выглядит он... хорошо.

Более неточного слова не подобрать, но в эпитетах хатамото не силен. На самом деле, Эдзиро показался ему не просто довольным жизнью — что само по себе уже странно для изгоя, чье имя вычеркнуто из всех списков не только большого, но и малого клана, — нет, вид у него был совершенно цветущий, сияющий, и объяснить это никак не возможно.

Юкамицу пытается вообразить, как чувствовал бы себя он сам — будучи изгнанным, опозоренным, лишенным крова, состояния и поддержки как родичей, так и собратьев по Крылу, — ибо ни один буси не может существовать вне отряда... но воображение отказывает. Он даже не хочет разбираться, повинен ли Эдзиро в том, в чем его обвиняют, действительно ли он был заодно с похитителями принцессы Камигучи, или просто неудачно попал кому-то из старейшин под горячую руку... В любом случае, парень — человек конченый. Как бы он ни храбрился, для него все пути закрыты. Клан не принимает оступившихся обратно, а вне клана долго не живут.
И ни один из воинов не подаст изгою руки.

Если Юкамицу и нарушил этот неписанный закон — то лишь из извращенного чувства благодарности. Ведь не будь того пятна, что легло с изгнанием Эдзиро на весь род Ёсунари, простому хатамото из рода Тёдо никогда бы не войти зятем в дом младшей ветви могущественного клана Фудзивара...

— Вы с ним... говорили? — Видно, что слова даются Тамако с трудом.

Хатамото улыбается своей молодой жене.
— Волнуешься за него?
Тамако густо заливается краской.
— Я знаю, что не должна бы вообще упоминать его имени, но... Он все же мой брат. Я не могу просто так взять и вычеркнуть его из своей жизни.

Нежное любящее сердечко!.. Чтобы порадовать жену — и, что греха таить, немного возвыситься в ее глазах, — Юкамицу улыбается еще шире:
— Никому не говори об этом, но... возможно, для него все скоро изменится к лучшему. Он... оказал одну важную услугу императорскому дому.
— Эдзиро? — Розовый ротик испуганно округляется, пальчики прижимаются к губам. — Но как?
— Он предупредил меня, что Минамото готовят покушение на императора. Завтра, по дороге в храм. Если это правда — мы поймаем убийцу. И тогда я смогу замолвить словечко за твоего брата.
— О, господин!.. — Тамако склоняет голову так низко, что Юкамицу не может разглядеть ее лица. Но он и так знает, что она счастлива.

Он доставил радость своей юной жене!.. Эта мысль наполняет его гордостью.
Больше всего сейчас ему хотелось бы опрокинуть этот столик, полный так и не тронутых яств, сорвать с нее все эти бесчисленные косодэ, и проверить, действительно ли они могут быть так счастливы вместе, как еще миг назад он не смел и надеяться... Но эти мысли делают его слишком уязвимым. Смущенный неожиданным напором чувств, которых прежде в себе никогда и не подозревал, он неловко поднимается с места, берет с подставки оба своих меча.
— Я приеду завтра. Увидимся вечером.

...Сейчас он ломает голову, пытаясь вспомнить, сказала ли ему Тамако что-нибудь на прощание? Почему-то это кажется очень важным...

А снег понемногу перестает. Завеса его прореживается, и хатамото невольно вздыхает с облегчением. Гиро, подоспевшему навстречу после обхода караула, он отдает приказ отправить слуг с шестами за крепостные ворота: дорогу к храму наверняка замело, и если ближе к реке монахи, скорее всего, расчистят сугробы, то уж городские службы в Эдо никогда подобной расторопностью не отличались, а значит, путь придется нащупывать самим. Остается только пожалеть носильщиков паланкинов...

Придворные выходят на веранду, переговариваются негромко, с неприязнью косясь на густые, тяжелые тучи, из-за которых даже в полуденное время мир кажется словно погруженным в сумерки. На лице у государя — мрачная обреченность. Он как будто что-то подозревает... Юкамицу качает головой, стряхивая дурные предчувствия.
Между тем, метель понемногу прекращается, и даже небо как будто светлеет, в любой миг грозясь прорваться под острыми иглами солнечных лучей. Позади остаются городские улицы Эдо, свежеотстроенные, прямые и широкие, точно стрелы, — память о последнем пожаре; вновь высаженный сад Яшмы и Золота, чья робкая поросль почти вся прячется под снегом, делая его похожим на унылый пустырь, зачем-то обнесенный стенами; суровый и мрачный храм Гэдзи с одиноким служкой, разгребающим сугробы у входа; Малый рынок, такой же пустой и безжизненный, как и весь город в это время. Редкие горожане, попадающиеся навстречу процессии, спешно жмутся к обочине и падают ниц, придерживая на затылке широкополые соломенные шляпы...

У городских ворот стражники отдают честь императорскому кортежу, — и вновь торопливо прячутся в привратной каморке, где их наверняка ждет выпивка и теплый рис. Хатамото завистливо вздыхает, ему даже кажется, что он чует запах еды...
В полях кортеж растягивается в длину, хотя охранники и пытаются подгонять ленивых носильщиков. Но идти по сугробам тяжело; как ни тщатся нащупать путь слуги, идущие с шестами впереди, а все же нет-нет и сворачивают на бездорожье. Юкамицу идет молча, зорко поглядывая по сторонам и на своих парней, но монотонное спокойствие бесконечного шествия убаюкивает даже его.

Он опять думает о Тамако, — но теперь мысли невольно все чаще перескакивают на ее брата. Что, впрочем, неудивительно: они очень похожи. Те же широко распахнутые глаза, та же блуждающая полуулыбка на маленьких, четко очерченных губах, — только у одного скорее лукавая, а у другой просто робкая; те же тонкие черты и почти прозрачная кожа. Если бы Эдзиро нарядить в женское платье, их, наверное, можно было бы принять за двойников... Как ухитрился такой избалованный, женственный, никчемный красавчик впутаться в эту историю с похищением Камигучи?
И откуда ему знать о планах Минамото?

Впрочем, этому Эдзиро дал объяснение, которое вполне походило на правду: любовь Минамото Кёдзи к выпивке и его невоздержанность на язык известна слишком многим... Однако в глубине души Юкамицу но-Тёдо подозревает, что все не так просто. Скорее всего, Эдзиро пытался найти себе место у извечных соперников Фудзивара, — но что-то там не сладилось. Возможно, Минамото поосторожничали и не пожелали принять к себе изгоя, чтобы еще больше не настроить против себя враждебный клан; возможно, была иная причина... Как бы то ни было, мальчишка успел кое-что разузнать, — и теперь решил попытаться выторговать себе прощение.

Что ж, если Юкамицу сумеет схватить наемника и докажет, что клан Минамото стоял за попыткой убийства государя Камэямы, — он, конечно, не забудет замолвить в бакуфу словечко за брата Тамако.

Приободрившись, он ускоряет шаг, начинает покрикивать на стражников, чтобы шли в ногу и держались веселее... Он даже ждет этого убийцу!..

...И все же нападение оказывается совершенной неожиданностью.

Они уже подходят к храму. Видны ворота тори-и, увешанные в честь визита государя праздничными парными свитками. Видны заостренные многоступенчатые скаты крыш и занесенный снегом сад... Служки суетятся во дворе, разгребая последние сугробы, а настоятель с присными уже неторопливо шествует к воротам, чтобы, как и положено, встретить императора в восьми шагах за пределами храмовой ограды...
И в этот миг слышится крик — и какой-то треск.

Они идут по дороге, огибающей криптомериевую рощу; ветви столетних могучих деревьев нависают почти над головами... и с одной из этих ветвей на крышу алого паланкина внезапно спрыгивает человек.

От неожиданности носильщики бросают шесты и разбегаются в стороны, некоторые падают ниц, закрывая головы руками; резной деревянный короб с грохотом падает наземь, и дверцы его распахиваются настежь. Убийца соскакивает на землю.
К счастью, он приземляется не слишком удачно, мгновение мешкает, чтобы восстановить равновесие, вслепую взмахивая длинным кинжалом... и меч Юкамицу мгновенно настигает его.

Возможно, это удар и не стоил бы занесения в золотые анналы иай-до, ибо нанесен он был без должного изящества, наотмашь и почти с испуга... Но сейчас важнее результат. Юкамицу но-Тёдо с мрачным удовлетворением взирает на неподвижное тело у своих ног. Кровь из раны на горле хлещет фонтаном, заливая утоптанный снег и сапоги хатамото.

Без тени брезгливости ступая прямо в дымящуюся алую лужу, к нему подбегает Гиро.
— Мы все проверили, Тёдо-сама. Он, и правда, был один. Должно быть, рассчитывал на внезапность. Хвала Гэдзи, вы оказались начеку. — И, оценивающе взглянув на труп, добавляет: — Славный удар. Еще немного — и начисто отсекли бы ему голову.
— Но не отсек ведь...

С циничной усмешкой бывалого вояки, который лучше всех знает, как творятся легенды о боевой славе, Гиро наклоняется с ножом в руке.
— Почему — не отсекли? Я же говорю, отличный был удар, Тёдо-сама.
И слегка пинает голову носком сапога, чтобы та перекатилась на затылок. На них в упор глядят застывшие глаза Минамото Кёдзи...

Солдаты ритмично ударяют кулаками в щиты, приветствуя доблесть командира. Со стороны паланкинов поднимается шум, а затем — взволнованные крики. Свита государя наконец сообразила, что произошло неладное. Даже жрецы, издалека заметив, что процессия остановилась, презрев традиции, со всех ног торопятся навстречу, придерживая длиннополые одеяния.

— Ваше величество, опасность миновала...

Император, забившийся в самый дальний угол носилок, осторожно выглядывает наружу и тут же зажмуривается, при виде трупа на земле. На Юкамицу он смотрит с неприязнью, словно винит того в пережитом страхе.

— Ужасно, хатамото! Этот человек желал моей смерти? Я хочу скорее попасть в храм...
У него вид испуганного ребенка. Глаза слепо шарят по толпе, собравшейся вокруг, в поисках того, кто мог бы принести утешение, — и, устав от бесплодных блужданий, закрываются набрякшими веками.
— Отвезите меня в храм...

— Мой господин! — Это протискивается к императору старший придворный распорядитель церемоний. — Ваш паланкин сломан. Вам придется перейти в другие носилки.
Неохотно, по-прежнему не открывая глаз, государь Камэяма позволяет извлечь себя наружу. Дородный церемониймейстер обнимает его за плечи, — сейчас не до этикета. Придворные пытаются подойти ближе, но стражники благоразумно сдерживают их: не хватало только бессмысленного столпотворения...

— Паланкин государю!

Голос мастера церемоний, невозмутимый и звучный, словно в парадном зале дворца, разносится над процессией, и все неожиданно притихают, а затем поспешно расступаются, чтобы дать дорогу носильщикам. Камэяма делает шаг вперед, на открытое пространство...

И внезапно вскидывает голову, глядя куда-то в сторону храма.

Мгновением позже чуткое ухо начальника стражи улавливает звук, который император странным образом услышал первым.

Тонкий свист, почти на грани слышимости.

Пронзительное пение стрелы...

Хатамото тоже вскидывает голову, затем бросается вперед, — но слишком поздно. Он не успевает ни оттолкнуть государя, ни закрыть его собой.

С глухим ударом наконечник входит в цель. Белое оперение стрелы подрагивает еще пару мгновений, а затем замирает в неподвижности, словно бабочка, готовая взлететь.
Белоснежная бабочка, присевшая на древко, что вонзилось в зажмуренный глаз императора Камэямы.

Кровь начинает течь, неуверенно, словно катятся из-под века кровавые слезы... Тело грузно оседает на снег, в ворохе пышных одеяний. Одинокий женский вопль над заледеневшей толпой...

У Юкамицу но-Тёдо еще остается время для одной-единственной мысли.

* * *

В небольшой комнате, где пахнет влажным снегом, за расписанной шелковой ширмой, женщина с изящной прической симада, в семислойном нижнем одеянии — чей цвет изменяется от бледно-розового к темно-красному, — в длинном пурпурном косодэ и парадной алой накидке карагину, затканной узором, изображающим ветви цветущей сливы над изгородью, зябко греет узкие ладони над жаровней-хибати.

Заслышав шорох за внутренней перегородкой, она не спеша поднимает голову.
— Это ты, О-Суми? Вели, чтобы здесь все убрали.

Она поводит рукой в сторону разобранного ложа и подноса, на котором остались лежать так и не тронутые свадебные лакомства. Служанки, должно быть, уже давно дожидались снаружи, пока госпожа наконец соизволит очнуться от дум и впустить их в комнату. Несколько мгновений — и порядок восстановлен. Дождавшись, пока шаги и приглушенные голоса наконец затихнут, Тамако роняет вполголоса, не сводя глаз с заснеженного сада за раздвинутыми сёдзи:

— Ну, и что ты думаешь об этом?
— О том, что поведал господин?
Тамако кивает.
— Ты ведь слышала, да? Что скажешь?
— А что скажете вы, госпожа?

Узкие плечи чуть заметно приподнимаются под многослойным одеянием, но в остальном Ёсунари Тамако — нет, теперь уже Тамако но-Тёдо — остается недвижима. Прищуренные глаза с ненавистью смотрят куда-то вдаль.
— Только одно. Мы все еще пожалеем, что оставили Эдзиро в живых. Нельзя было предлагать ему выбор.
— Ваш отец не сомневался, что он предпочтет самоубийство позорному изгнанию.
— Что лишний раз доказывает, насколько плохо он знает своих детей!

Взор Тамако наконец отрывается от просвета между сёдзи; с губ слетает хриплый, совсем не женственный смешок.
— Если не раздавить гадину, рано или поздно она укусит... когда наберет яда побольше!

О-Симу, верная наперсница и утешительница, неслышно садится у госпожи за спиной, придвигается ближе, распускает ей волосы, и когда тяжелая шелковистая волна падает до самого пола, с наслаждением запускает в них руки, медленно перебирая тяжелые пряди.

— Это не зависело от твоего отца, Тами-тян. Ты знаешь, кто заступился за Эдзиро...

— Фудзивара? О, да, я сразу поняла, что у сёгуна на нас свои планы. И сегодня мы увидели этому блестящее подтверждение. Воистину, надо быть таким слепцом, как наш доблестный хатамото, чтобы решить, будто их встреча с Эдзиро — случайность.

— Порой непросто с одного взгляда распознать истину под оболочкой... тем более такой красивой.

— Ах да, ты и сама ведь, помнится... — Тамако осекается, почувствовав, как замерли пальцы О-Суми в ее волосах. — О, прости, я не хотела...

— Конечно, госпожа. — И, после недолгого молчания, ровным, безразличным тоном: — Так, полагаете, император умрет?

— Сомневаешься в этом?! — Тамако внезапно по-детски прыскает в кулачок. — Зная нрав нашей умницы Ицунаты... все давно к этому шло. Я лишь удивляюсь, что они с отцом ждали так долго. О, она истинная Фудзивара! Власть превыше всего... Сперва скинула с трона Фукакусу — кто теперь вспомнит, что он был ее первым мужем?! — бедняга оказался слишком вольнолюбив... Затем окрутила Камэяму, возвела его на престол, родила двоих сыновей... Чего же еще желать теперь, кроме долгих лет ничем не ограниченного регентства?

— Но Минамото...

Развернувшись к О-Суми, Тамако больно дергает ее за волосы.
— Не будь такой наивной, дурочка! Недопустимая роскошь в нашем мире... Конечно, во всем обвинят именно Минамото. Это будет их концом... У сёгуна появится прекрасная возможность одной стрелой поразить две мишени. Власть и еще раз власть, запомни... И никто не станет вспоминать, что Кёдзи давно уже работает сам на себя, с тех самых пор, как старшему Минамото стало нечем оплачивать его услуги... И как только он мог этого не знать?!

— Вы говорите о...

— Да, о Юкамицу но-Тёдо, моем драгоценном супруге, о ком же еще! — Прелестное личико Тамако искажает злая гримаса. — Ты видела, как он тут сидел, этот неотесанный чурбан? У каменного истукана и то было бы больше чувств на лице! Если он и впрямь меня так добивался, как говорил отец... можно было бы надеяться хоть на пару нежных слов! Неужели я слишком многого прошу?

Смущенная, О-Суми пытается подыскать хоть какие-то оправдания для хатамото.
— Мужчины... они иногда бывают так нечутки, госпожа...

— Да, но ты видела — он даже завтраком побрезговал в нашем доме. Не съел ни кусочка! «В нашем роду было четыре тэндая!..» — Она с презрением выплевывает эти слова, подражая хриплому, отрывистому голосу Юкамицу. — Вот и все, для чего я ему нужна... вынашивать его драгоценных сыновей!

С ожесточенным лицом она выхватывает веер из-за пояса и внезапно принимается ломать одну тончайшую костяную пластинку за другой. Обломки падают на пол, точно белые перья...

О-Суми, которой не привыкать справляться с такими приступами слепой ярости, обнимает госпожу за плечи, прижимает к себе, затем медленно и бережно вынимает из стиснутого кулачка остатки веера.

— Тами-тян, так устроен мир... Быть матерью не так уж и плохо...

Но Тамако не желает успокаиваться. Вырвавшись из объятий служанки, она внезапно разражается пронзительным птичьим смехом.
— Только не для меня, О-Суми! Не для меня.

— Но ты — его жена...

Тамако продолжает смеяться, захлебывается от хохота.
— Ты так ничего и не поняла? Уже не жена. Вдова! Эдзиро непременно позаботится об этом, ведь он не захочет, чтобы хатамото выдал его... Хоть раз от этой змеи мне будет какая-то польза!

— Но почему же ты...

— Не предупредила его?

Так же внезапно, как начался, смех Тамако обрывается, и она с серьезным видом заглядывает служанке в глаза.

— Он это заслужил, О-Суми, понимаешь? Он был груб со мной. Он это заслужил.
Мрачное настроение скатывается с нее, точно роса с лепестка. Губы Тамако складываются в смутную полуулыбку, так похожую на улыбку ее брата.

— Думаю, мне понравится быть вдовой...

* * *

У Юкамицу но-Тёдо еще остается время для одной-единственной мысли.

«Тамако!..»

Или, быть может, он выкрикивает это вслух, — потому что вторая стрела убийцы целует его прямо в распахнутый рот.


Глава 2

На верхнем ярусе главной пагода храма Светлого Спокойствия, на крохотной открытой площадке под самым скатом крыши, где со своего поста служка-наблюдатель должен был оповещать братию о приближении высочайших гостей — императора и почему-то задержавшихся в пути членов клана Фудзивара, — молодой человек в буром балахоне странствующего монаха, слишком юный и слишком красивый для нелегкой доли отшельника, еще несколько мгновений невозмутимо наблюдает за суетой, царящей на Восточной дороге, в двухстах дзё от ворот храма, — там кто-то выкрикивает бессмысленные приказы, стражники зачем-то занимают круговую оборону по обочинам, слуги копошатся у двух неподвижных тел... — затем бережно кладет на пол маленький чжуирский лук и опустевший колчан, где прежде было всего две оперенных белым стрелы, и идет к лестнице, ведущей во двор святилища, даже не бросив взгляда на тело служки-наблюдателя, остывающее на полу террасы.

Внизу царит полнейшая сумятица: никто из монахов толком не знает в чем дело; те, что помоложе, кинулись бежать по дороге к императорскому кортежу, остальные вглядываются вдаль, столпившись у ворот, и гул стоит над толпой, подобный шуму прибоя над морем.

На бритоголового странствующего инока никто не обращает внимания: член самой низшей, презираемой монашеской касты, в своем буром балахоне, он — почти невидимка. Лишь брат-келарь у задних ворот бросает на него короткий, лишенный всякого любопытства взгляд.
— Что, уже в путь?

Молодой человек в ответ дарит ему широкую мальчишескую улыбку.
— Да, пора. Снегопад кончился. А у вас что-то становится шумновато. Не люблю суеты.

— И верно. — Старик, щуря на солнце слезящиеся глаза, отпирает ворота. Сюда, на задний двор храма еще не успела докатиться общая тревога. Только какие-то выкрики слышны от главных ворот, но их вполне можно принять и за приветственные возгласы. — Мирская суета — для души погибель... Далеко ли собрался, по такому-то снегу?

Странствующий монах рассеянно пожимает плечами.
— В Касугими.

— В Касугими? — Словоохотливый начетник никак не желает отпускать собрата. — Скверное место... после войны.

Юноша улыбается еще шире.
— Зато тихое.

— Далековато... — Келарь уже тянет на себя створку ворот, но чуть медлит, бросая последний взгляд на странника, стоящего в самом начале бесконечной, засыпанной снегом дороги. — Дней десять пути, не меньше...

Он еще что-то бормочет себе под нос, вспоминая о тех скверных, голодных временах, когда и сам бродил по дорогам с миской для подаяния, не зная, где сможет преклонить голову на ночь и когда удастся досыта поесть... и потому не слышит слов, брошенных через плечо молодым человеком, который стремительно удаляется от храма Светлого Спокойствия в сторону леса:

— Десять дней? Слишком долго! Я должен успеть вернуться за шесть...

* * *

Отдалившись от святой обители на достаточное расстояние и убедившись, что пока никто не бежит по его следам, с грозными криками размахивая оружием, Ёсунари Эдзиро сворачивает на лесную опушку и, помедлив немного, садится прямо на снег. Из потрепанной дорожной котомки он небрежно вытряхивает четки и выщербленную глиняную миску, — непременные принадлежности странствующего инока, — а затем бережно достает с самого дна какой-то сверток. Рисовая бумага с шорохом разворачивается, и на подставленную ладонь падают два желтоватых корешка со множеством отростков. Помедлив немного, один Эдзиро бросает обратно в мешок, а от второго крепкими белыми зубами откусывает кусочек, остаток зажимая в кулаке.

Он был готов к этой горечи, но скулы все же сводит, и спазм поднимается к горлу, так что он едва удерживается от того, чтобы не выплюнуть все на снег. Вместо этого он силой заставляет себя сглотнуть. Нужно только потерпеть немного... Скоро станет легче...

Поднявшись с земли, он трогается в путь.

...Легче отнюдь не становится, и горечь не проходит, но спустя несколько часов он вполне привыкает к ней, а затем нёбо и вовсе становится нечувствительным к отвратительному вкусу. А все тело — к усталости.

Он идет и идет по дороге, что ведет сперва вдоль кромки леса, мимо заснеженных рисовых полей, затем по берегу реки, а когда тракт делает поворот к югу, устремляясь к Кансё, молодой человек в монашеском балахоне, ничтоже сумняшеся, сходит с пути и бредет дальше напрямик, по нехоженой целине. Сквозь сугробы он пробирается почти так же быстро, как по утоптанной дороге.

Редкие деревни, встречающиеся на пути, он минует стороной или проходит насквозь, не задерживаясь, чтобы передохнуть и попросить еды. Он не останавливается на ночлег, даже когда сумерки падают на землю, надежно скрывая все пути. Его шаг остается столь же стремителен, словно он обретает способность видеть в кромешной тьме. Возможно, так оно и есть...

Не сбиваясь с пути и не замедляя движения, он направляется на север.

Второй день похож на первый, как две капли воды, а третий — на первые два. Вот только откусывать кусочки желтоватого корня приходится чаще. К вечеру он лезет в торбу за вторым...

Он движется вперед с упорством безумца. Ноги в простых деревянных сандалиях к четвертому дню роняют на снег капли крови. Заметив это, Эдзиро неохотно приостанавливается на обочине дороги, отрывает от подола балахона две широких полосы ткани и обматывает ступни: ему ни к чему оставлять столь заметные следы. Тряпки скоро промокают насквозь, но он больше не обращает на это внимания.

Пятый день... В одной из деревушек какая-то женщина выбегает ему навстречу с ребенком на руках, в поисках благословения. В первые два дня он еще находил в себе силы в таких случаях что-то пробормотать, — но сейчас знает, что стоит ему задержаться хоть на миг, сбить ритм этой ходьбы, и он просто рухнет замертво, не в силах двинуться с места.

Впрочем, и женщина, заглянув в остекленевшие глаза монаха, на самом дне которых словно тлеет болотный огонь, испуганно отшатывается прочь и закрывает младенцу лицо...

Эдзиро идет вперед.

Здесь, в провинции Касугими, больше нет крупных городов, а близ побережья не осталось и деревень. В ночь шестого дня, вдохнув поглубже, он ощущает в легких давний, застарелый запах гари, пепла и мертвой крови, — и с усилием раздвигает в улыбке онемевшие губы. Он дома...

Рассвет озаряет картину того, что придворные поэты, никогда не бывавшие в этих краях, окрестили возвышенно Великой Битвой за Волны. Эдзиро называет это проще: Большая резня.

Сама битва, разумеется, давно уже отгорела. Но испепеленная земля, черная, превратившаяся в тончайшую пыль, до сих пор хранит в своих недрах тот давний жар, — так что даже в самые лютые зимы снег никогда не лежит на ней подолгу.

Деревья-великаны и днем кажутся купающимися в лунном сиянии, — это серебристый пепел липнет к мертвой обугленной коре. Черный и серый... других цветов давно уже не знают эти места. Сколько времени должно пройти, чтобы первые робкие ростки травы проклюнулись из омертвелой почвы? Как скоро ледяное безмолвие здешних краев прорежет живой голос птицы или зверя? Впрочем, что до Эдзиро, то ему вполне достаточно и скрипа сухих ветвей на ветру, и криков чаек, гнездящихся в скалах...

Он дома.

Решительным жестом он закидывает в рот последний кусочек желтоватого корня.

* * *

На подступах к усадьбе, как всегда, пост охраны. Эдзиро приятно видеть, что даже за время его отсутствия дисциплина ничуть не ослабла: Иничи-сан как всегда следит за своими людьми.

Завидев человека в монашеском одеянии, стремительным шагом движущегося навстречу, самураи вскакивают, на ходу выхватывая из-за спины мечи: любой незнакомец в этих пустынных краях — всегда угроза. Тем более что давно не осталось в здешних местах храмов, куда мог бы спешить богомолец, и некому подать ему милостыню.

Выжженная тэндайским пламенем земля совершенно необитаема, если не считать нового владельца усадьбы Тэрикацу — что означает «Морской Огонь», — которому она была подарена вместе с окрестными полями и обугленными остовами деревень в вечное владение за некие услуги, оказанные дому Фудзивара. Особые услуги — и особая награда... Впрочем, владелец ничуть не тяготится ни самим даром, ни его скрытым значением. Вот только провизию приходится возить из самого Индаси-ё, что в двух днях пути к югу от побережья, — так далеко простирается земля смерти.

Самураи решительно преграждают Эдзиро путь, но тут же расступаются, ошеломленные, торопливо вкладывают оружие в ножны и почтительно прижимают кулаки к подбородку.
— Господин... Это, правда, вы?

Но Эдзиро сейчас не расположен к изъявлениям дружеских чувств.
— Сутки караула вне очереди за нелепые вопросы, — рявкает он, не замедляя шага. И тут же оборачивается ко второму охраннику, заметив, что тот потянулся за сигнальной трубой: — Оставь. Не надо никого предупреждать.

— Но господин... Там новые ловушки! Кто-то должен встретить вас...

Эдзиро качает бритой головой, на которой — хвала Гэдзи! — за время пути уже заерошился ежик жестких черных волос.

— Ни к чему. Я пройду сам.

И, не дожидаясь ответа, устремляется вперед по дороге, ведущей к скалам. Спиной он чувствует взгляды самураев, но знает, что никто больше не осмелится окликнуть его и предложить помощь: они слишком уважают его гордость.

Бросив тревожный взгляд на небо — солнце стремительно скатывается к западу, и в проходах между скал уже плещется чернильный сумрак, — Эдзиро устремляется вперед.

Скалы торчат из земли, словно огромные пальцы, заполняя собой все пространство между двумя каменными стенами, смыкающимися на побережье. Это — единственный проход на много ри в округе, и, усилиями природы и людей, он превращен в настоящий лабиринт смерти. По счастью, большинство ловушек они устанавливали вместе с владельцем усадьбы, как только обосновались здесь год назад; и Эдзиро не раз тренировался проделывать весь путь даже с закрытыми глазами. К тому же, ему известны тайные знаки...

И все же только чудо спасает его от арбалетной стрелы, вырвавшейся из каменной расселины в тот самый миг, когда нога неосторожно задевает на земле невзрачную ветку... Несколько мгновений Эдзиро равнодушно глядит на еще подрагивающий болт, глубоко ушедший в ствол дерева, прямо у него за спиной, — затем торопливо возобновляет продвижение.

В некоторых местах приходится пробираться ползком, в других, наоборот, двигаться поверху, по выщерблинам в камне, не касаясь земли; ручеек, бьющий из трещины в скале, почему-то вызывает на губах Эдзиро недобрую усмешку; а вид совершенно безобидной внешне колонии древесных грибов заставляет повернуть назад и двинуться в обход по другой тропе...

Тем временем, стремительно темнеет, последние лучи солнца уже почти не проникают в скальный лабиринт, но у самого выхода наружу Эдзиро все же задерживается, чтобы, яростно вонзая в землю подошву деревянной сандалии, раздавить черного паука, притаившегося между камней. Эта вспышка гнева словно бы окончательно лишает его сил, и к усадьбе, расположившейся на маленьком каменном плато между скалами и морем, он выходит, еле волоча ноги от усталости.

Однако это длится недолго. У главных ворот он вновь заставляет себя распрямить плечи и входит внутрь походкой победителя.

Двое охранников на входе приветствуют его почтительно, но без малейших признаков удивления: то ли вышколены лучше, чем их собратья внизу, то ли — что более вероятно — те все же не удержались и нарушили приказ, сообщив в усадьбу радостную весть о возвращении господина.

Однако теперь Эдзиро почему-то замедляет шаг. Он так неудержимо стремился сюда, чтобы поспеть к сроку, — а теперь чувствует едва ли не робость. Неужели сил хватило только на путь до дверей? Может быть, если он сейчас прямиком отправится спать, а завтра, отдохнув и освежившись... Но он тут же встряхивается, прогоняя малодушные мысли.

Нет. Это будет сейчас!

И оборачивается к своим буси:
— Он на западной веранде?

Те, разумеется, знают, о ком идет речь. Старший кивает. Более молодой осторожно трогает господина за рукав:
— Иничи-сан хотел поговорить с вами...

Но господин только отмахивается: завтра. До завтра Иничи подождет. Сегодня у Эдзиро достанет сил только на одну встречу...

* * *

Западная терраса, выходящая на морской простор, словно киноварью, залита светом уходящего под волны солнца. Алая дорожка бежит по водной глади к самому дому; облака, растянувшиеся рваными лентами по небосклону, окрашены во все тона янтаря и охры. Внизу, у скал, шипит отлив, оставляя за собой полосу черного песка. Море отползает неохотно, словно седой угрюмый зверь, чтобы через пару часов вернуться вновь, с прежней яростью вгрызаясь в белые от клочьев пены прибрежные камни.
Человек, сидящий на полу посреди террасы, занят самым мирным на свете делом: в свете двух масляных ламп, освещающих только его руки и поднос, стоящий на низеньком столике, он с сосредоточением и собранными, изящными движениями истинного мастера, готовит к ужину фугусаси.

Свежая рыбина лежит в ивовой корзине, еще влажная, с яркими черными пятнами на гладкой, лишенной чешуи коже. Она слабо бьет хвостом, когда оказывается на деревянном подносе, открывает и закрывает рот с плоскими выступающими зубами, заслужившими ей прозвание «рыбы-собаки».

Последнее движение... Человек на миг застывает в неподвижности, уже занеся над жертвой узкий, острый нож-хочо. Жалеет ли он о том, что сейчас прервет эту жизнь? Или просто примеряется для удара?

Движения его, когда он начинает разделывать фугу, стремительны и точны; взгляд устремлен куда-то вдаль, словно он не желает видеть, как взблескивающий в свете лампы хочо отделяет темные плавники, голову вплоть до жабр, затем вскрывает рыбье брюхо. Влажная сверкающая требуха отправляется в корзину, стоящую в тени, и туда же — рыбья кожа, не менее ядовитая, чем внутренности. Мясо окунается в глиняную миску с водой, чтобы смыть следы крови, а затем нарезается тончайшими, прозрачными, как лист бумаги, ломтиками.

Эдзиро задерживает дыхание. Он уже не помнит, зачем он здесь... стоит и смотрит, опасаясь хоть вздохом, хоть шорохом отвлечь человека на веранде. Один неверный взмах ножа, невидимая толика желчи на лезвии... Эдзиро видел, как это бывает. Хрип, пена на губах, пальцы царапающие горло, словно чтобы разорвать его снаружи... И что с того, что повар уйдет вслед за отравленным — сделав себе сэппуку тут же, в пиршественной зале...
Трое из десяти!
Что за странную игру затеял шингун?

Аккуратно и ловко падают перламутровые лепестки на круглое блюдо, постепенно создавая образ бабочки, распахнувшей крылья. Расчет абсолютно точен: последний ломтик ложится на уготовленное ему место, — и картина завершена.
Несколько мгновений художник еще любуется этим самым преходящим из художественных творений... Затем уверенно подхватывает палочками первый прозрачный кусочек рыбы, для которого в глазурованной плошке уже приготовлена обжигающая смесь из уксусного соуса, крошеного лука-резанца, тертой редьки дайкон и красного перца.

Он кажется столь поглощенным своим занятием, что Эдзиро, даже несмотря на то, что за время их знакомства отлично изучил повадки шингуна, все же не уверен, заметил ли тот его появление. Однако приближаться слишком внезапно может оказаться небезопасно, — однажды ему довелось убедиться в этом на собственном опыте, и единственного урока оказалось достаточно. Так что, избрав средний путь, он негромко покашливает, не выходя на террасу.

Хозяин усадьбы и не думает бросаться навстречу гостю. Он даже не оборачивается к нему. Только делает приглашающий жест в сторону соседней циновки.
— Надеюсь, ты успел проголодаться. Я приготовил на двоих.

Эдзиро, которому лишь отчаянная гордость еще дает силы держаться на ногах, падает на татами, не заботясь больше об изяществе движений. Все тело его сейчас подобно морской губке, напитавшейся водой, любое движение дается с трудом, а глаза саднит, точно в них ветром надуло песка... По счастью, он еще способен улыбаться.
— Значит, ты все же знал, что я успею в срок!

Наори насмешливо качает головой.
— Вовсе нет. Я надеялся пригласить к столу Иничи. Но раз уж ты здесь... И кстати, ты все равно опоздал. Солнце почти закатилось.

С видом обиженного ребенка, Эдзиро надувает губы.
— Ты нарочно это подстроил. Зачем было ставить столько новых ловушек?!

Его собеседник лениво поводит плечами, палочками выравнивая и без того идеально разложенные на блюде ломтики рыбы.
— Я скучал. Чем еще мне было заняться?

— Ты мог бы пойти со мной. Даже если не хотел сам браться за это дело, — мог бы проследить, как я справлюсь...

Хмыкнув, шингун неторопливо принимается за еду, обмакивая в соус рыбу и перемежая ее ломтиками острого розового имбиря.
— Благослови мою трапезу, почтенный монах... Если бы я отправился с тобой, ты первый был бы недоволен. Кто прожужжал мне все уши, что готов работать в одиночку и хочет наконец попробовать свои силы... Разве я мог отравить тебе удовольствие? — Впервые за все время он взглядывает Эдзиро в лицо. Чуть удивленно поднимает тонкие брови — но никак не комментирует увиденное. — Да, кстати... Если ты считаешь, что мы выдержали самурайский экзамен на невозмутимость, — я могу наконец спросить тебя, как все прошло?

Вместо ответа, из-под монашеского балахона Эдзиро извлекает мешочек, распускает завязки, и на лакированный поднос, рядом с блюдом фугусаси, высыпаются золотые монеты.

— О, да. — Наори одобрительно кивает. — Прекрасное дополнение. У меня тоже было чувство, что в сервировке стола недостает какой-то детали. Сколько здесь?

— Достаточно, чтобы еще полгода ни в чем себе не отказывать. Клан Фудзивара щедр, — кому как не тебе знать об этом.

— Фудзивара? Так значит, твой наниматель все же был от них? Отец государыни Ицунаты пожелал смерти мужу собственной дочери? Воистину, мне по вкусу нравы твоей родины, Эдзиро.

Тот пожимает плечами.
— Чему ты удивляешься? Помнится, мой отец, еще в пору их распрей с дядюшкой, когда встретился с ним случайно на пороге храма в Ёсунэ, дома сказал только одно: «Жаль, со мной было слишком мало людей. Я убил бы его на месте, и не пришлось бы тратиться на наемных убийц...» А это был его родной брат.

Наори кивает с усмешкой.
— У тебя была прекрасная школа. Воистину, ты достойный сын своего клана. Пусть и в изгнании...

Эдзиро делает вид, будто не заметил насмешки.
— Есть разные виды изгоев... — в задумчивости он потирает переносицу, но тут же спешит опустить руку, покуда Наори не заметил, как сильно дрожат у него пальцы. Он готов притворяться... но только оставаясь в полной неподвижности. Голос — единственное, что пока не изменило ему. — Бывают изгои опасные — за которыми идет охота, и которых почтет за честь убить любой верноподданный кланник. И изгои полезные, которых берегут и лелеют, и которые приносят пользу клану именно тем, что остаются и действуют вне его. Мне это идеально подходит. Ты сам научил меня этому.

— Я тебя ничему не учил. — Губы Наори растягивает усмешка, которая тает, так и не согрев ледяных глаз. — Мою шкуру шингуны развесили бы в своей обители, как самый драгоценный трофей. И я вполне понимаю их чувства... Но тебя Фудзивара, выходит, и впрямь считают тебя полезным, если расплатились сполна, — вместо того чтобы воткнуть кинжал в спину. Не всякому цареубийце удается прожить достаточно долго, чтобы получить награду за содеянное.

— Я взял деньги вперед.

Оба смеются.

— Значит, опять война? Клану Минамото едва ли придется по душе, если Фудзивара возведут на престо сына младшего брата, в обход отпрыска Фукакусы?

Эдзиро кивает с равнодушным видом.
— Несомненно. Однако Минамото еще не готовы к войне, а Фудзивара заранее стянули все силы в кулак.

— Но повод? Если они нападут без всяких оснований, кланы этого не одобрят. Правила и этикет — превыше всего. Не эти ли слова так любил повторять твой досточтимый отец?

Красивое лицо Эдзиро лучится самодовольством.
— Ты прав. Но я дал им этот повод. Неужели ты думаешь, они бы заплатили просто за убийство Камэямы? В наши дни жизнь правителя не настолько в цене... Однако у них на руках остался труп сообщника убийцы. Это Кёдзи Минамото.

— А свидетели? — Шингун хмурит тонкие брови. — Не может быть, чтобы никто не видел тебя в столице.

Но Эдзиро отмахивается со всей беспечностью юности.
— Никто не замечает странствующих монахов. Да и с чего ты взял, что кто-то станет меня искать? Уж не Фудзивара ли?

— Действительно. — И Наори вновь смотрит на юношу, словно желая проверить, так ли уж тот неприметен. — Жаль твои волосы, — роняет он наконец. — Кстати... Почему ты не ешь?

В вопросе нет и тени заботы — одна лишь подозрительность. Шингун пристально наблюдает за своим собеседником, и тот внезапно холодеет, осознав, что, невзирая на ночную тьму, которую едва разгоняют горящие лампы, ни один из предательских признаков его состояния не может ускользнуть от взгляда этих сузившихся глаз.

Он знает, что ни в коем случае не должен этого делать, но возбудить подозрения Наори кажется еще опаснее; и Эдзиро осторожно подхватывает рыбу рукой — он не уверен, что справится сейчас с палочками, — и кладет в рот пряный желеобразный ломтик комочек.

Трое из десяти...

Почти сразу немеют десны, губы, язык. Ощущение тепла во рту, — а затем поднимается горечь, такая же, как в первый раз, когда он разжевал кусочек желтоватого корня, — только в десятки раз сильнее. Эдзиро изо всех сил пытается сдержаться, но сдавленный кашель разрывает горло. Зрение мутнеет. На губах выступает пузырящаяся пена. Голос Наори доносится откуда-то издалека, все глуше и глуше... «Я только на миг закрою глаза, — говорит себе Эдзиро. — Всего на один миг, и мне сразу станет легче...»

* * *

Он приходит в себя утром. Непривычное ощущение легкости, от которого он давно успел отвыкнуть... Кожа такая чистая, что почти поскрипывает... Хрусткая прохладная ночная юката, вместо грязного балахона... Если бы каждая мышца в теле не ныла так, словно ее растягивали, наматывая на колки, — Эдзиро сказал бы, что чувствует себя превосходно.

И он голоден. Ужасно голоден.

Но почему-то боится открыть глаза.

Хотя давно уже пора было бы усвоить: малодушие карается унижением. Вот и сейчас — голос Наори режет, точно отточенный кинжал:
— Гинсен ты тоже глотал, зажмурившись? Глупый дерзкий щенок! Если бы я знал — лучше бы и впрямь отравил тебя рыбой...

Теперь он и подавно не желает разлеплять веки и демонстративно закрывает глаза руками. Вопреки ожиданиям, даже это мальчишество ни на йоту не смягчает шингуна.

— Разве я тебе не говорил, насколько это опасно? Ты не знал, что у человека может лопнуть сердце от таких нагрузок? А ноги свои ты видел?! Сколько ты съел? Корень целиком... Или больше?

Эдзиро молчит. Сильные пальцы сжимают его плечо, ногти впиваются в кожу, и зловещий голос шепчет над самым ухом:
— Если будешь молчать, я позову Иничи. Мне чудом удалось прорваться к тебе первым... но я могу и уступить ему очередь.

Нет, только не это! С Наори еще можно договориться. Но Юмада Иничи, буси, преданно служивший отцу Эдзиро и первым последовавший в изгнание за молодым господином, его верная нянька и суровый наставник, — Иничи неподкупен. Он его просто убьет... И Эдзиро робко приоткрывает глаза.
— На самом деле... их было два. Но маленькие, честное слово!

Наори глядит на него почти с ненавистью.
— Самонадеянный недоумок! Ты помешан на смерти, как и все твои сородичи. Чего ты добивался? Поскорее свести счеты с жизнью?

Со слабой улыбкой Эдзиро мотает головой:
— Нет. Поскорее вернуться сюда. Я же обещал — к закату, на семнадцатый день. Как я мог заставить тебя ждать?

Что случается очень редко, сегодня шингун обращает к нему нетатуированную сторону лица, и это так непривычно, что Эдзиро невольно смущается, как если бы застал того обнаженным. Впрочем, Наори совсем не кажется беззащитным, даже без привычной маски. И выражение его лица ничуть не менее свирепо, чем лик дракона.

— Я тебя не ждал. Ты мог и не возвращаться. Все равно рано или поздно ты догонишь свою смерть. Думаешь, я стану плакать по тебе?

Именно эти слова он и хотел услышать. Довольный своей победой, Эдзиро потягивается, опираясь на локти. Юката распахивается на груди.

— Может быть, да, может быть, и нет. Зато я знаю точно, что не смогу жить без тебя. Так что лучше уйти первым, не дожидаясь, пока ты меня бросишь... — И, чтобы не дать времени Наори резко ответить или ударить его, торопливо меняет тему разговора: — Ты вчера доел фугусаси? Я умираю от голода!

Не торопясь с ответом, Наори склоняется над лежащим в постели юношей так низко, что длинные распущенные волосы падают тому на лицо. Лишь сейчас Эдзиро замечает, что кожа шингуна даже под татуировкой кажется сероватой от усталости, а под глазами залегли круги.

— Вчера? — Его голос не громче шипения прибоя. — Прошло четыре дня, как ты вернулся, Дзидо. — Внезапно он усмехается уголками губ. — Можешь сам подсчитать, сколько раз за это время твой драгоценный Иничи грозился снести мне голову с плеч...

Но тут Эдзиро беспомощен. Он ничего не может поделать с той ненавистью, которую его верный дзёсю питает к шингуну. Поэтому он говорит лишь то, что мечтал сказать уже давно:

— Теперь ты знаешь сам, каково мне было ждать тебя в прошлый раз из Когурё. Куда дольше, чем семнадцать дней, кстати... И я больше не буду по-глупому рисковать, если ты пообещаешь, что не вернешься туда!

От собственной дерзости хочется зажмуриться, как в детстве, притвориться, что ничего не было; Эдзиро уже готов деланно засмеяться, перевести все в шутку... Выражение лица Наори останавливает его. Непривычно решительное. И одновременно почти отчаянное. Должно быть, шингун и впрямь здорово устал, если так напоказ выставляет свои чувства...

— Я не могу не вернуться. — Он произносит слова с усилием, словно проталкиваясь через какую-то преграду. — Мне нужно... завершить там все... чтобы наконец освободиться. Но мы... Я возьму тебя с собой, если хочешь...

Хочет ли он? Эдзиро вскакивает с постели, вмиг забыв о подобающей буси сдержанности, и начинает кружить по комнате, отплясывая какой-то бешеный воинственный танец.

Когурё! Он отправится в Когурё с Наори!..

Шингун сперва наблюдает за ним почти испуганно, — но затем и сам заражается безумным весельем младшего, пока оба в изнеможении не валятся на татами, уже не в силах смеяться.

— Когда мы отправимся? — Эдзиро не терпится поскорее вновь двинуться в путь. За время своего изгнания он слишком привык к бродячей жизни. К тому же, если дать ему шанс опомниться, Наори может еще и передумать! — Ты расскажешь мне, что там сейчас происходит?

Но у шингуна вместо лица вновь видна лишь татуировка. Самая лучшая завеса... И голос опять звучит привычно: ласково, но отстраненно. Так мог бы хозяин говорить с любимым, но докучливым щенком...

— Сперва тебе надо поесть. И Иничи мне не простит, если я и дальше буду не подпускать его к тебе. Ты же не хочешь, чтобы он зарезал меня во сне? — И, видя, что Эдзиро готов опять начать умолять его, предостерегающе кладет руку ему на плечо. — Мы еще поговорим. Позже.

The End

fanfiction